Грустные клоуны
Шрифт:
Группа туристов, в которых без труда можно было узнать англичан, вошла в бар и устроилась за одним из столиков. Их было человек десять, и они могли свободно занять два или три стола. «Привычка к жесткой экономии, — подумал Ла Марн. — Они всадили нам нож в спину в Мерс Эль-Кебире». Что же касается Рэнье, то тот всегда испытывал симпатию при виде любого англичанина, и причиной тому были Королевские военно-воздушные силы и битва за Англию. Он тут же вспомнил Ричарда Хиллари, Гая Гибсона и остальных товарищей по эскадрилье, на рассвете отправлявшихся на боевое задание в белых пуловерах и с шарфами вокруг шеи. Иногда он видел, как они исчезали в клубке яркого пламени, вспыхивавшего, словно маленькое солнце, рядом с его самолетом. При виде любого болвана из Манчестера память возвращала его в недавнее прошлое с той же легкостью, с какой кусок сахара поднимал на задние лапки дрессированную собачонку.
— Рене Мушотт, Мартель, Гедж, товарищи по Освобождению, — пробормотал Рэнье.
— Бельмонт, Манолет, Домингэн, — в пику ему произнес Ла Марн.
—
— Жаль, что она проститутка, — проворчал Ла Марн.
— Послушайте, вы! — возмущенно взвизгнула его соседка. — Соображайте, что говорите!
— Прошу прощения, мадмуазель, — извинился Ла Марн. — Поверьте, я вовсе не вас имел в виду. Я думал о человечестве в целом.
— А-а, тогда ладно, — успокоилась жрица любви.
— Выпьем еще что-нибудь? — предложил Ла Марн.
— То же самое, — отозвался Рэнье. — Всегда то же самое. До последнего вздоха.
— Педро, — сказал Ла Марн, — еще один «Бурбон-Парм» и «Орлеан-Браганс», раз уж мы в такой благородной компании.
Педро наполнил стаканы.
— Кортеж! — закричал кто-то. Все вскочили со своих мест.
V
Крейсер медленно пересекал залив, направляясь в сторону Италии; руки горизонта, казалось, поддерживали его на голубом полотне; над берегом стоял неподвижный и в то же время оживленный столб чаек. На этом величественном фоне воробей, скачущий за окном, выглядел совершенно неуместным, попавшим сюда словно по чьему-то халатному недосмотру. Энн улыбнулась ему. «Естественно, — подумал Вилли, кипя от ярости, — звезда первой величины и маленький воробышек». Он начал ненавидеть эти вечные символы, все то, что было таким же настоящим, как пшеничное поле, цветущая яблоня, влюбленная пара. Они ободряли Энн, словно несли с собой определенную значимость, какую-то неуловимую надежду — и не трудно было догадаться какую. Он попросил Гарантье сопровождать их в этой поездке только потому, что его тесть постоянно брюзжал, негодуя по поводу всех этих зазывных подмигиваний и прочих «непристойностей». Пора бы, говорил он, покончить с открыточкой сентиментальностью и потребовать от природы сменить вечный стук кастаньет, вечное тра-ля-ля на что-нибудь другое. Но Энн уже давно научилась правильно понимать речь отца: он привык говорить все наоборот, постоянно противореча самому себе, чтобы выразить прямо противоположное тому, что чувствовал на самом деле, о чем молчаливо кричал на протяжении последних двадцати пяти лет. Вынужденная расшифровывать смысл его слов, Энн в конце концов составила своего рода личный словарь эквивалентов. Когда отец говорил о пейзаже, «банальном, словно почтовая открытка», она знала, что он видел пейзаж, пробудивший в нем романтические мечты; когда слово литература он сопровождал эпитетом «непристойная», это означало, что в ней шла речь о любви; «поистине примитивная женщина» оказывалась женщиной, которая призналась ему в своих чувствах и взволновала его; «пещерное искусство» было искусством, приносившим в мир гармонию, а не разрушавшим его; «интеллектуал, достойный этого слова» всегда представлял собой такого же, как он сам, эмоционального калеку, нашедшего утешение в абстрактном искусстве. Вилли рассчитывал, что Гарантье постепенно отвратит дочь от эмоциональности, «непристойности» чувств, страстей и ожидания, и тогда он увлечет ее за собой в высшие сферы разума, где она больше не будет прислушиваться к каждому «мяуканью инстинкта», но в результате все вышло совсем иначе: он оказался в компании с человеком, каждое слово которого и даже просто присутствие, казалось, подбадривали Энн, не давали ей погрузиться в пучину отчаянья, помогали ждать, словно сам Гарантье был живым свидетельством всемогущества любви. У Вилли возникало смутное подозрение о существовании тайного сговора между отцом и дочерью, и стоило этой мысли прийти ему в голову, как он тут же выходил из себя. Теперь он насмешливо наблюдал за ними, зажав в углу рта сигару и придав своему лицу привычное выражение отвлеченности.
Он знал, что с тех пор, как Энн исполнилось тридцать лет, она периодически испытывала приступы растерянности и страха. За неделями самовольного затворничества, когда она, пылая возмущением, никого не принимала, чувствуя себя лишенной естественного права женщины перестать быть эскизом и обрести законченную форму, но не желая при этом быть брошенной на пол подобно едва начатому рисунку, который тут же теряется среди других набросков, предметов, лиц, слов, городов, идей. Мир, в частности, был для нее чем-то вроде нескольких торопливо взятых нот еще не написанного произведения. За моментами сомнений и отчаяния следовали приемы и приглашения, на которые она с жадностью соглашалась в предчувствии встречи. Иногда доходило до того, что новое имя, неоднократно произнесенное при различных обстоятельствах в присутствии Энн, вызывало у нее смятение, граничившее с паникой; она видела в этом некое предзнаменование, знак судьбы и ждала встречу, испытывая раздражение против самой себя; когда же ей, наконец, представляли незнакомца, то он невольно принимал это раздражение на свой счет. Несчастный озадаченно спрашивал себя, почему знаменитая Энн Гарантье, с которой он обменялся всего парой ничего не значащих слов, так явно демонстрирует ему свое плохое настроение и очевидную антипатию.
Вилли давно разобрался в перепадах настроения Энн и мастерски играл на них. Так, ему случалось создавать в воображении своей жены образ мужчины, говоря о нем вполголоса с напускным безразличием и пренебрежением, что она воспринимала как знак, или с враждебностью, которая тут же истолковывалась ею в пользу незнакомца. Вилли не забывал описывать его самыми черными красками, чтобы он не мог не привлечь внимания Энн, либо приписывал ему вкусы, черты характера и образ жизни, которые, якобы, не заслуживали ничего, кроме презрения, но которые поражали Энн своим благородством. Так, постепенно, он создавал между нею и незнакомцем нечто вроде тайной связи. Затем, оборвав разговор, возвращался к нему спустя несколько дней, вкладывая в свои слова холодность или же злобный сарказм, которые Энн воспринимала как реакцию на предчувствие опасности. Наконец Вилли приглашал жертву к себе в дом и, невинно улыбаясь, с триумфом наслаждался крушением грез своей супруги, стараясь при этом ничего не упустить: ни взгляда, ни следа гнева или растерянности на ее лице — наивно и без особой надежды полагая, что постоянные разочарования в конце концов приведут к желаемому смирению.
Однако единственным результатом, к которому он пришел, наблюдая за ней, такой романтичной и молодой, еще полной впечатлений от первого бала, было чувство охватившей его невыразимой нежности, самые робкие проявления которой она немедленно отвергала, жестоко мстя таким образом за свое разочарование. Так что все его хитроумные уловки рикошетом били по нему больнее, чем по ней. Однако Вилли продолжал свою игру не столько для того, чтобы заставить ее страдать, сколько для того, чтобы показать всю несбыточность ее надежд. Он часто знакомил ее с умными и духовными мужчинами, в которых был уверен, зная, что они не способны выйти за рамки приличий и разума и что свою яркую индивидуальность они превратили в настоящую профессию, что было еще одним способом лишиться индивидуальности. Он постоянно был рядом, чтобы затем насладиться ссорой, и слушал, как эти специалисты заливались соловьями, применяя все свое искусство нравиться, чтобы соблазнить его жену. Иногда он подыгрывал им, скромно подавая реплику, которая еще больше подстегивала их красноречие. Вилли сожалел, что у Энн не было любовных интрижек: наслаиваясь друг на друга, ошибки и напрасные поиски, возможно, обеспечили бы ему успех.
Короче говоря, по пути усмирения он зашел настолько далеко, насколько это было возможно.
Но тщетно.
Уступать не хотел никто.
Энн жила в ожидании встречи, о чем красноречиво свидетельствовали случавшиеся с ней временами приступы сомнения и уныния; стоило Вилли прочитать во взгляде или улыбке жены поселившуюся в ней надежду, как он начинал задыхаться или испытывать зуд но всему телу; безуспешно пытаясь обнаружить вещество, вызывавшее у него такую реакцию, крупнейшие специалисты-аллергологи проверяли его на всякую гадость, начиная с кошачьей шерсти и кончая помадой и косметическим молочком Энн, которым она смывала макияж. Вилли жил в постоянном страхе потерять ее. Любой мужчина мог в любой момент выйти из толпы и отнять ее у него, но больше всего он боялся того, что ненароком сам станет причиной такой встречи. Возможно, для этого ему достаточно будет сказать: пойдем сюда, а не туда, зайдем в это кафе, отправимся в эту поездку. Он постоянно ощущал свою уязвимость и, привыкнув использовать в своих целях слабости других, не рассчитывал на пощаду: в личных отношениях, которые каждый человек, как ему кажется, имеет с судьбой, он чувствовал себя так, словно над ним навис дамоклов меч. Находясь в таком состоянии, он временами не осмеливался открыть дверь, выбрать отель или заказать места в театре среди незнакомых лиц.
А накануне отъезда в Европу Вилли испытал настоящую панику, которую тут же связал с предчувствием.
Контракты были подписаны, рекламная кампания запущена, съемочные павильоны в Ницце заказаны — отступать было некуда. Во Франции предстояло снять два больших фильма: один по Флоберу, второй по Стендалю. Вилли хотел, чтобы Энн сменила амплуа: банальность ролей, которые она обычно играла, заставляла ее ненавидеть свою профессию, и он боялся, как бы не оборвалась та единственная ниточка, которая их соединяла. Он дошел до того, что сам начал серьезно верить в то, о чем с цинизмом говорил многим женщинам: идеальным заменителем любви является художественное творчество. Вилли жалко цеплялся за эту идею. Он сам предложил проект съемок двух фильмов в Европе и легко добился контрактов, но в последний момент испугался. По ночам, накинув роскошную красную пижаму, — только этот цвет немного скрывал пятна экземы, — он бесцельно бродил по своим апартаментам в нью-йоркском отеле. Терзавший его страх усилился настолько, что у него одновременно проявились экзема, сенная лихорадка и астма. Вилли задыхался и беспрестанно чихал, приступы изнуряли его до такой степени, что у него даже не оставалось сил чесаться. Ему приходилось будить Гарантье и просить, чтобы тот почесал его одной из тех щеток с жесткой щетиной, которые делали для Вилли по спецзаказу.
Приступ астмы обострился настолько, что им пришлось отложить отъезд на целую неделю. Вилли тщетно пытался найти законную уловку, чтобы аннулировать контракты. Он не понимал, абсолютно не понимал, как мог совершить такую глупость. «Именно в Европе ггроисходят подобные вещи, — беспрестанно твердил он про себя. — Это же сводня. Самая отвратительная сутенерша — вот что такое Европа. Она ждет нас, потирая руки, с мерзкой ухмылкой на старой морщинистой роже. Она обязательно сведет Энн с каким-нибудь типом, и долго ждать этого не придется. Так оно и будет».