Гу-га
Шрифт:
Еще темно, но можно уже различать лица. Через бугор над нами волокут кого-то, завернутого в шинель. Ее тянут за воротник артиллерист Саралидзе из четвертого взвода и Бутенко, тюремный, который ехал с нами от водохранилища.
— Э, встал и пошел. Зачем пошел?!
Саралидзе, маленький, крепкий, резко и коротко вскидывая руки, кричит, обращаясь непонятно к кому. Капитан подходит, откидывает полу мокрой, грязной шинели. Сразу видим белое лицо человека. Глаза у него закрыты, и губы дрожат, все время дрожат. Только потом перевожу взгляд туда, где только на лоскуте от штанов держится у тела нога. Кровь почти не течет, смываемая дождем, и мякоть с торчащей костью блеклая,
Я опять смотрю в белое лицо, вижу метку у рта и вдруг узнаю его. Это же Чурилин, из уголовных, который укорял нас маслом, когда мы били Сироту. И Сирота стоит тут же, как-то странно опустив руки и вытянув длинную шею. В глазах у него недоумение, большой покатый нос виснет книзу.
— Почему пошел? Встал, понимаешь, и пошел. Два шага прошел — и все, мина тут!
Саралидзе говорит теперь с жалобной ноткой в голосе.
— Где другой? — спрашивает капитан Правоторов.
— Не достанешь, товарищ капитан. Только потянули, а там опять как ахнет, — объясняет Глущак из третьего взвода. — Да тот у нас убитый…
— Как это с ним?
— Да тоже встал и побежал. Сумасшедший вроде. Бежит и стреляет… Из танкового училища он вместе со мной.
Я опускаю голову. Мне понятно, как это вдруг может получиться. И капитан ничего больше не спрашивает, тоже, наверно, знает. Он отходит от раненого и говорит нам:
— Давайте, пока еще темно…
Мы с Шуркой Бочковым подходим, беремся за полы шинели. Даньковец, который стоял, все время покуривая, берется вместе с Саралидзе спереди.
— Не так, вы споднизу руками держите! — говорит он нам каким-то вдруг тихим голрсом. Мы с Шуркой послушно сводим руки под шинелью, и оторванная нога у Чурилина теперь лежит вровень с телом. Он все не приходит в сознание.
Идем, пригибаясь, в рассветной полутьме. Я все боюсь, чтобы не оторвался лоскут, на котором держится нога у раненого. Холодный туман закрывает все вокруг. Глухо стучат очереди, и мы вместе с раненым приникаем к мокрой земле. Это где-то в стороне, и мы двигаемся дальше. Небольшая ложбина, поросшая кустами, уходит кверху, туда, где сидят эти, в суконных гимнастерках. Даньковец уже поднимается в рост, чтобы что-то сказать, вдруг громко, в упор стучит оттуда автомат. Мы падаем вместе с тем, которого несем. Автоматные очереди уже слышатся с разных сторон, затем гулко и долго бьет пулемет.
Когда все смолкает, мы долго еще продолжаем лежать. Потом Даньковец приподнимает голову, говорит негромко:
— Эй, кацо!
Снова короткая очередь и голос:
— Кто идет?
— Из роты, позови лейтенанта!
Сверху молчат. Теперь я различаю наверху бруствер, ветки маскировки. Это тот самый лаз, через который все мы позавчера выходили сюда, в болото.
— Кацо! — зовет Даньковец.
— Что там? — отвечает уже другой, уверенный голос.
— Раненый здесь.
Даньковец поднимается с земли, и мы встаем за ним. Тот же голос наверху командует:
— Шепитько, Рахманов, принять раненого!
Ветки раздвигаются, упираясь сапогами в мокрую землю, к нам сходят сержант и два солдата в новых шинелях. Сверху стоит лейтенант в накидке от дождя и фуражке с околышем. Сержант расстегивает шинель, прячет в карман гимнастерки личный знак Чурилина. Солдаты берут раненого и тащат наверх.
— Эй, лейтенант…— Даньковец стоит внизу, отставив ногу. — Скажи ему, дураку, чтобы своих узнавал. А то подкину в другой раз!
И он показывает на немецкую гранату с длинной ручкой, что прилажена у него за поясом.
Солдаты опять закрывают проход ветками.
— Бывай, кацо!
Мы идем обратно. Саралидзе косится на всех, шумно дышит:
— Зачем
Даньковец внимательно смотрит на него:
— Принято так их звать у нас, этих…
— Почему принято?
— Кто его знает.
— Не говори больше так. Кацо — это друг. Понял?
Даньковец молчит, потом успокоительно кладет руку на плечо Саралидзе:
— Ладно, не буду.
Днем лишь по пять человек от взвода остаются лежать в болоте. Мы сидим все вместе возле КП: я, Шурка Бочков, Иванов, Кудрявцев, Сирота, Бухгалтер. Тут же Даньковец, который считается как бы отдельно от всех, но сидит с нами. Мы поели хлеб с консервами, что принесли ночью, и теперь все курят, кроме меня…
Мне было одиннадцать лет. Я купил в магазине за мостом не «Южные» по тридцать пять копеек пачка, а получше — «Теплоход» по шестьдесят пять копеек, с пароходом и маяком на мягкой обертке. И еще коробку спичек. Пройдя через соседний девятнадцатый номер на Маразлиевскую, пролез между прутьями железного забора в парк Шевченко и лег в кустах над обрывом. Внизу, за горами сброшенного сверху мусора темнела глухая стена портовых складов. Я курил, не переставая, папиросу за папиросой, щедро набирая и выпуская дым изо рта. Всякий раз я чиркал спичкой и приминал пальцами папиросу, как делали это гуляющие молодые люди на бульваре Фельдмана. Когда в пачке осталось всего две или три штуки, я вдруг заметил, что движения мои сделались вялыми, изо рта все время шла слюна. Я уже не сплевывал ее с цоканьем, как Севка, кочегар с «Комсомола», живший в конце нашего двора. Потом вдруг близкие пароходные трубы, лебедки, краны, весь порт с маяком, Пересыпь с Лузановкой на той стороне залива — все качнулось и стало медленно переворачиваться морем вверх. Что-то горькое, желтое толчками подкатывалось к горлу и мучительно извергалось из меня на зеленую траву. Я спал в липком холодном поту, не в силах оторвать голову от этой травы, меня снова выворачивало наизнанку. Пришел домой я вечером, когда было уже темно. И когда травили казенку в школьной уборной, потом в спецшколе и даже в армии, у меня и мысли не возникало о курении…
Я вдруг прошу у Шурки Бочкова дать мне покурить. Он с недоумением смотрит на меня, еще раз затягивается и отдает намокший, скрученный из газетной бумаги окурок. Я прижимаю его к губам и осторожно тяну, один и второй раз. Во рту саднит, сводит скулы, но на минуту пропадает запах этого места.
Раз за разом ухает где-то далеко, на той стороне. Будто крыльями шелестит кто-то в небе, и далеко за нами, наверху слышны разрывы. За день это случается несколько раз, бьют по дороге, которой шли мы сюда, по тылам. К нам снаряды не падают: наверно, боятся накрыть своих, что за кольями. Только мина иногда словно остановится где-то в небе и падает отвесно вниз, взметая жидкую грязь. Тучи сеют нескончаемый дождь, так что самолетов тоже не слышно. И слева, где гремело накануне, теперь тишина. Видно, бой там тоже прекратились.
— Нет, дальше не пойдут наши, пока тут затычка. Вот если бы под доты подлезть, тогда очка правильная!..
Это Даньковец разговаривает с капитаном. Я медленно засыпаю, прижавшись щекой к почернелому бревну, прикрытый от дождя и от ветра обрушенным кирпичом, пластами камышовой штукатурки, какими-то досками — всем, что было когда-то неизвестным мне домом. И другие спят так же, в щелях и проемах, спрятав головы в мокрые воротники. Сирота вовсе снял шинель и, скорчив в три погибели свое длинное тело, накрылся ею с головой. Он и в окопе так лежит, накрывшись и согревая себя дыханием. Это теплей, но я не могу так из-за запаха, пропитавшего все мое тело.