Гу-га
Шрифт:
Два раза уже в зоне допускаю накладки. Старший лейтенант Чистяков смотрит на меня с удивлением. Когда едем как-то назад в командирском «додже», он кладет мне руку на плечо.
— Что это ты, Тираспольский?
Отвожу глаза и молчу. Командир отряда усмехается понимающе и грубо говорит:
— Все… ветер!
А я уже иду через сады, где сумерки красят все в одинаковый цвет. Только яблоки делаются все белее в темнеющих ветках, и я быстро перехожу в другой мир. Соседка встречается мне у калитки, у нее привычно
Мы с Тамарой Николаевной смотрим на луну. Она меньше и совсем уже не круглая. Свет теперь от нее какой-то золотистый. Слышу незнакомые мне звуки и поворачиваю голову. Тамара Николаевна плачет, зажимая рукой рот. Слезы скатываются по щеке, и желтое сияние в них от, ущербной луны. Я ничего не понимаю, что-то спрашиваю у нее, но она вдруг с силой обнимает меня. Я уже привык к тому, что она шепчет всякие слова. Сегодня она долго не разжимает рук…
И опять я вижу у нее слезы к концу ночи. Она целует меня, отстраняет от себя, смотрит в лицо, снова целует и все говорит, говорит эти слова. А когда я ухожу, она приникает вся ко мне и стоит, прижавшись к моей груди, пока не становится совсем светло…
Вечером я иду все той же дорогой и ищу луну глазами. Ее нет на небе, лишь где-то за деревьями слабо виднеется желтоватый свет. У калитки соседка, но ведет она себя не так, как всегда. Она стоит прямо на моем пути.
— Вы к кому? — спрашивает она каким-то торжествующим голосом. И смотрит она теперь прямо на меня. Я останавливаюсь, не понимая. — Вы разве не знаете?.. Тамара Николаевна уехала.
Никак не воспринимаю ее слова. Хочу пройти в калитку. Она уступает мне дорогу, но, сделав два шага, я останавливаюсь, смотрю на нее.
— Да вы зайдите… выпейте чаю, — говорит она, и глаза ее под навороченными на голове косами сияют.
Господи, да она… она же сама… Даже плечи у меня передергиваются.
Повернувшись, ухожу молча. Блуждаю в садах, дувалах, неведомо где. И все мне не верится. Не сходится что-то в моем понимании.
Да, уже совсем темно. Луны нет, и ничего не видно. Пытаюсь разобраться, где я нахожусь. Слышу какой-то лязг, выхожу к железной дороге на самом краю станции, С проволочным скрипом поднимается семафор. Две светлые линии рельсов убегают во тьму ущелья. Как-то бездумно отмечаю, что это и есть дорога, ведущая к райцентру.
Иду назад в город по шоссе мимо штаба, подхожу к клубу. Из открытых высоких дверей слышу голос Феди Тархова:
На плечах уж потерлась шинель, В поле доты врага и метель…Сейчас там начнутся танцы. Смотрю из темноты некоторое время, поворачиваюсь и бреду прочь. Где-то к ночи, сам не знаю как, оказываюсь у той же калитки, Она закрыта, но я захожу с задней стороны, смотрю на окна ее половины дома. Ставни закрыты снаружи. И на другой половине
Днем, в обед на разлетке Гришка садится со мной рядом. Вокруг никого нет, и он говорит:
— Она же солидная женщина. Муж у нее в райцентре.
Смотрю на него, не понимаю.
— …Инженер-майор, на резервных складах. Два года, как с ним она живет.
— До войны у нее был муж, — говорю ему глухо.
— А это уже другой. — Гришка помолчал. — Она Вере сказала, что впервые это у тебя…
Смотрю искоса. Нет, Гришка говорит понимающе, без тени чего-нибудь такого. Другому бы я въехал.
Вечером никуда не иду, даже не моюсь после полетов. Лишь утром бросаюсь в арык. Дальше, у узбекского дома, купается Ларионова. Она опять с Каретниковым. Видно, как она выходит из воды, становится за дувал и выжимает там купальник.
Проходит еще неделя. Два раза я поругался уже с нашим инструктором Кравченко. Маленький, тихий, он лишь беспомощно моргает ресницами. Мучнику, который подлез ко мне с каким-то своим умничаньем, дал по харе. И другим не отвечаю, когда о чем-нибудь спрашивают у меня.
Кругом не то. На взлете резко толкаю ручку от себя, и машина тарахтит по земле, пока не вспоминаю, что следует добрать, отпустить ее. Сажусь с «козлами». В зоне отчего-то все дергается у меня, и вдруг вижу, что ручку зажимаю в кулаке. «Как бабу в подворотне!»— ругается в таких случаях Чистяков.
Больше я уже не могу. В один из вечеров стираю и подшиваю еще влажный подворотничок, иду в город. Долго стою в темноте, упершись спиной в знакомую яблоню, смотрю на Надькин дом. Там постепенно все успокаивается, лишь в крайнем окне за занавеской знакомая легкая тень. Она то пропадает, то опять появляется. Когда делается совсем тихо, подхожу, чуть слышно стучу в это окно.
— Кто… кто это?
Надька отодвигает занавеску, смотрит с испугом. Делаю ей знак, и она быстро кивает головой.
Через минуту в окне гаснет свет и Надька выходит ко мне.
— Что ты сегодня… такой? .
Как-то странно приоткрыв рот, смотрит она на меня. Я беру ее за локоть, веду в темноту. Надька что-то быстро рассказывает мне об Ирке, что та и в шестом, и в седьмом классе поднимала руку, жаловалась на других и никогда никому не подсказывала. Очень уж она эгоистка. К чему мне все это?
И опять, когда я ее ставлю спиной к яблоне, Надька продолжает быстро-быстро говорить о чем-то, как бы желая отдалить то, что должно случиться. Лишь когда я переступаю все, что было раньше, она вдруг ахает и начинает шептать: «Вот… мальчишки только так, силой!» Поднятые руки ее беспомощно лежат у меня на погонах. И вдруг я все оставляю, снимаю ее руки с погонов, поправляю все на ней и начинаю порывисто гладить ее спину, детские худенькие плечи, голову, как бы защищая от чего-то. Потом веду ее обратно, вталкиваю в дом и ухожу…