Гусев
Шрифт:
— За драку. У меня рука тяжелая, Павел Иваныч. Вошли к нам во двор четыре манзы; дрова носили, что ли — не помню. Ну, мне скучно стало, я им того, бока помял, у одного проклятого из носа кровь пошла… Поручик увидел в окошко, осерчал и дал мне по уху.
— Глупый, жалкий ты человек… — шепчет Павел Иваныч. — Ничего ты не понимаешь.
Он совсем изнемог от качки и закрыл глаза; голова у него то откидывается назад, то опускается на грудь. Несколько раз пробует он лечь, но ничего у него не выходит, мешает удушье.
— А за что ты четырех манз побил ? — спрашивает он, немного погодя.
— Так. Во двор
И наступает тишина… Картежники играют часа два, с азартом и с руганью, но качка утомляет и их; они бросают карты и ложатся. Опять рисуется Гусеву большой пруд, завод, деревня…
Опять едут сани, опять Ванька смеется, а Акулька — дура распахнула шубу и выставила ноги: глядите, мол, люди добрые, у меня не такие валенки, как у Ваньки, а новые.
— Шестой годочек пошел, а всё еще разума нет ! — бредит Гусев. — Заместо того, чтобы ноги задирать, поди — кась дядьке служивому напиться принеси. Гостинца дам.
Вот Андрон с кремневым ружьем на плече несет убитого зайца, а за ним идет дряхлый жид Исайчик и предлагает ему променять зайца на кусок мыла; вот черная телочка в сенях, вот Домна рубаху шьет и о чем — то плачет, а вот опять бычья голова без глаз, черный дым…
Наверху кто — то громко крикнул, пробежало несколько матросов; кажется, протащили по палубе что — то громоздкое или что — то треснуло. Опять пробежали… Уж не случилось ли несчастье ? Гусев поднимает голову, прислушивается и видит: два солдата и матрос опять играют в карты; Павел Иваныч сидит и шевелит губами. Душно, нет сил дышать, пить хочется, а вода теплая, противная… Качка не унимается.
Вдруг с солдатом — картежником делается что — то странное… Он называет черви бубнами, путается в счете и роняет карты, потом испуганно и глупо улыбается и обводит всех глазами.
— Я сейчас, братцы… — говорит он и ложится на пол.
Все в недоумении. Его окликают, он не отзывается.
— Степан, может, тебе нехорошо ? А ? — спрашивает другой солдат с повязкой на руке. —
Может, попа призвать ? А ?
— Ты, Степан, воды выпей… — говорит матрос. — На, братишка, пей.
— Ну, что ты его по зубам кружкой колотишь ? — сердится Гусев. — Нешто не видишь, голова садовая ?
— Что ?
— Что ! — передразнивает Гусев. — В нем дыхания нет, помер ! Вот тебе — и что ! Экий народ неразумный, господи ты боже мой !..
Глава 3
Качки нет, и Павел Иваныч повеселел. Он уже не сердится. Выражение лица у него хвастливое, задорное и насмешливое. Он как будто хочет сказать: "Да, сейчас я скажу вам такую штуку, что вы все от смеха животы себе порвете ". Круглое окошечко открыто, и на Павла Иваныча дует мягкий ветерок. Слышны голоса, шлепанье весел о воду… Под самым окошечком кто — то завывает тоненьким, противным голоском: должно быть, китаец поет.
— Да, вот мы и на рейде, — говорит Павел Иваныч, насмешливо улыбаясь. — Еще какой — нибудь месяц, и мы в России. Нда — с, многоуважаемые господа солдафоны. Приеду в Одессу, а оттуда прямо в Харьков. В Харькове у меня литератор приятель. Приду к нему и скажу: ну, брат, оставь на время свои гнусные сюжеты насчет бабьих амуров и красот природы и обличай двуногую мразь… Вот тебе темы…
Минуту он думает о чем — то, потом говорит:
— Гусев,
— Кого, Павел Иваныч ?
— Да этих самых… Понимаешь ли, тут на пароходе существуют только первый и третий классы, причем в третьем классе дозволяется ехать одним только мужикам, то есть хамам.
Если же ты в пиджаке и хоть издали похож на барина или на буржуа, то изволь ехать в первом классе. Хоть тресни, а выкладывай пятьсот рублей. К чему, спрашиваю, завели вы такой порядок ? Уж не хотите ли поднять этим престиж российской интеллигенции ? "Нисколько. Не пускаем вас просто потому, что в третьем классе нельзя ехать порядочному человеку: уж очень там скверно и безобразно ". Да — с ? Благодарю, что так заботитесь о порядочных людях. Но во всяком случае, скверно там или хорошо, а пятисот рублей у меня нет. Казны я но грабил, инородцев не эксплуатировал, контрабандой не занимался, никого не запорол до смерти, а потому судите: имею ли я право восседать в первом классе, а тем паче причислять себя к российской интеллигенции ? Но их логикой не проймешь… Пришлось прибегнуть к надувательству. Надел я чуйку и большие сапоги, состроил пьяную хамскую рожу и иду к агенту: «Давай, говорю, ваше высокоблагородие, билетишко…»
— А вы сами какого звания ? — спрашивает матрос.
— Духовного. Мой отец был честный поп. Всегда говорил великим мира сего правду в глаза и за это много страдал.
Павел Иваныч утомился говорить и задыхается, но все — таки продолжает:
— Да, я всегда говорю в лицо правду… Я никого и ничего не боюсь. В этом отношении между мной и вами — разница громадная. Вы люди темные, слепые, забитые, ничего вы не видите, а что видите, того не понимаете… Вам говорят, что ветер с цепи срывается, что бы скоты, печенеги, вы и верите; по шее вас бьют, вы ручку целуете; ограбит вас какое — нибудь животное в енотовой шубе и потом швырнет вам пятиалтынный на чай, а вы: "Пожалуйте, барин, ручку ". Парии вы, жалкие люди… Я же другое дело. Я живу сознательно, я всё вижу, как видит орел или ястреб, когда летает над землей, и всё понимаю. Я воплощенный протест.
Вижу произвол — протестую, вижу ханжу и лицемера — протестую, вижу торжествующую свинью — протестую. И я непобедим, никакая испанская инквизиция не может заставить меня замолчать. Да… Отрежь мне язык — буду протестовать мимикой, замуравь меня в погреб — буду кричать оттуда так, что за версту будет слышно, или уморю себя голодом, чтоб на их черной совести одним пудом было больше, убей меня — буду являться тенью. Все знакомые говорят мне: «Невыносимейший вы человек, Павел Иваныч !» Горжусь такой репутацией.
Прослужил на Дальнем Востоке три года, а оставил после себя память на сто лет: со всеми разругался. Приятели пишут из России: "Не приезжай ". А я вот возьму, да на зло и приеду…
Да… Вот это жизнь, я понимаю. Это можно назвать жизнью.
Гусев не слушает и смотрит в окошечко. На прозрачной, нежно — бирюзовой воде, вся залитая ослепительным, горячим солнцем, качается лодка. В ней стоят голые китайцы, протягивают вверх клетки с канарейками и кричат:
— Поет ! Поет !
О лодку стукнулась другая лодка, пробежал паровой катер. А вот еще лодка: сидит в ней толстый китаец и ест палочками рис. Лениво колышется вода, лениво носятся над нею белые чайки.