Гусман де Альфараче. Часть первая
Шрифт:
Дон Луис со вниманием выслушал искусно состряпанные и приправленные наветы. Был он человек осторожный и благоразумный, а посему не допустил, чтобы слова эти остались там, куда их закинули, как шар; перебросив этот шар в область воображения, он оставил там место и для защитных слов обвиняемого. Уши его были открыты для возможных оправданий, хотя он был немного рассержен. Разные догадки приходили ему на ум, по все были далеки от истины; более же всего тревожило его подозрение, что новый садовник — это мавр, хитростью проникший в его дом, дабы похитить Дараху. Лишь только дон Луис допустил такую мысль, как гнев ослепил его; опрометчивые решения весьма часто приводят к неудачным действиям — не успеешь выйти в дверь, а уж раскаяние лезет в окно. Поддавшись этому подозрению, дон Луис велел схватить садовника.
Осмин не сопротивлялся, не выказал ни испуга, ни огорчения и покорно
Она встретила своего господина с весьма оскорбленным видом, жалуясь на то, что могли усомниться в ее скромности и чистоте помыслов и запятнать ее честь подобными сплетнями, после чего всякий волен думать о ней все, что ему в голову взбредет, раз проложена дорога для любых предположений.
Эти и другие доводы, изложенные умно и высказанные со страстным убеждением, быстро вынудили дона Луиса раскаяться в своем поступке. Выслушав Дараху, он от души пожалел о содеянном и вознегодовал на самого себя и на тех, кто подстрекал его. Однако, не желая прослыть человеком легкомысленным, поступающим сгоряча в столь важном деле, он постарался скрыть раскаяние и сказал так: «Верю тебе, дочь моя, признаю твою правоту и ущерб, нанесенный тебе подобным обращением, когда не удосужились сперва заглянуть в душу тех, кто доносами своими чернит тебя. Признаю и твою добродетель, унаследованную от родителей и предков. Признаю также, что лишь своими достоинствами ты снискала такую любовь государя и государыни, какой не всегда удостаивается родное, единственное дитя у заботливых и нежных родителей, чему подтверждением служат неисчислимые милости и щедроты. Но и ты должна признать, что поселили тебя в моем доме, дабы мы тебе служили, заботливо и предупредительно исполняя все твои желания, и что на меня возложена обязанность опекать тебя и оправдать оказанное мне доверие. По сей причине, а также и потому, что мое стремление угодить тебе заслуживает награды, ты, как девица благородная, должна отплатить мне чистосердечием, на каковое я вправе рассчитывать за свою преданность тебе и все прочее, о чем говорил.
Не могу и не хочу думать, что в тебе таятся чувства недостойные и неблагородные. Но все мы озабочены твоей чрезмерной близостью с Амбросио (этим именем назвался Осмин, нанимаясь на работу) и тем, что ты беседуешь с ним по-арабски, а потому желали бы услышать, что сие означает и как сия дружба возникла, если прежде ты с ним не встречалась и не была знакома. Удовлетвори же наше желание, избавь многих из нас от подозрений, а меня — от мучительной и неотвязной тревоги. Заклинаю жизнью твоей, рассей наши сомнения, и тогда, верь, я сделаю все, что в моих силах, дабы защитить тебя в любой беде».
Дараха выслушала речь дона Луиса с глубоким вниманием, чтобы получше ему ответить, хотя, обладая умом незаурядным, заранее вооружилась доводами в свое оправдание, на случай, если бы что-нибудь открылось. Но тут ей пришлось недолго думая отбросить все, что она приготовилась сказать, и найти другие резоны, более уместные после вопроса дона Луиса, да такие, чтобы он остался доволен и перестал ее подозревать, а она могла бы и впредь наслаждаться обществом своего нареченного.
«Господин мой и отец! — сказала Дараха. — Думаю, что вправе так тебя называть: ты господин мой, ибо я в твоей власти, и отец мой, судя по отеческим заботам обо мне. Чувствую, сколь многим я тебе обязана и как должна быть благодарна за непрестанные милости, кои получаю от наших государей из твоих рук умноженными благодаря твоему заступничеству. Я презрела бы свой долг, ежели бы отказалась доверить заветнейшие свои тайны сокровищнице твоего разума, не пожелав отдать их под твою защиту и взять себе в руководители твое благоразумие, а также ежели бы не ответила на твой вопрос чистейшей правдой. И пусть воспоминания, которые я ныне вынуждена воскресить, причиняют мне великую скорбь и горькие мучения, — я хочу ими с лихвой отплатить за твою любовь, дабы отныне ты стал моим должником, а также поручителем за мое послушание.
Разумеется, сеньор, ты знаешь, кто я, и тебе известно, как привел меня в твой дом злой или, напротив, счастливый жребий, — пока урожай не сложен в закрома, пока не ясен исход моих горестей, я не вправе ни сетовать на судьбу, ни благодарить ее. Но еще до этого меня помолвили с одним из знатнейших кабальеро в Гранаде, близким родственником и потомком гранадских королей. Мой супруг, если могу его так назвать, лет с шести-семи
Пленник, — вернее сказать, брат, как и должно его называть, — вполне заслужил эту любовь своей преданностью, скромностью и почти дворянской учтивостью. Если бы мы не знали, что родители его простые земледельцы, — а был он захвачен в плен с ними вместе на их бедном хуторе, — мы, конечно, подумали бы, что он благородного происхождения и даже из знатной семьи. Когда велись переговоры о моей свадьбе, этот христианин был у нас посыльным и, служа нам от всей души, лишь этим был занят. Он приносил мне письма и подарки и уносил ответные дары, подобающие в таких случаях. Когда же Баса была сдана, он, оказавшись в это время там, получил свободу, как и большинство находившихся в городе пленных. Не могу сказать, был ли он в такой же мере рад своему освобождению, как опечален разлукой с нами. Об этом ты без труда можешь узнать у него самого, ибо он и есть тот Амбросио, который живет у тебя в услужении. Богу угодно было привести его сюда, дабы облегчить мои страдания. Я потеряла его внезапно и обрела вновь случайно; с ним я повторяю курс науки моих горестей, в коих уже заслужила ученое звание; с ним делюсь я надеждами на перемену враждебной судьбы, поддерживая тем унылое свое существование и коротая медлительное время. Но если эта моя утеха чем-либо тебя оскорбляет, поступай как тебе угодно, твоя воля будет и моей, что бы ты ни повелел».
Дон Луис был поражен и растроган сей необычайной и жалостной повестью, тем более что Дараха, рассказывая ее, ни разу не запнулась, не смутилась и не покраснела, из чего можно было бы предположить, что повесть эта вымышлена. К тому же ее правдивость была подкреплена несколькими слезинками, блеснувшими в очах девушки, а сила этих слез была такова, что они смягчили бы твердый камень и отшлифовали крепкий алмаз.
После этого Амбросио освободили, ни о чем его не спрашивая, дабы не показалось, что Дараху подозревают в неискренности. Дон Луис обнял его и с радостным видом сказал: «Теперь, Амбросио, мне ясно, что в жилах твоих предков текла благородная кровь, а если это и не так, ты сам можешь положить начало новому дворянскому роду, ибо ты доблестен и благороден. Судя по тому, что мне говорили, я пред тобой в долгу и отныне буду обращаться с тобой так, как ты заслуживаешь».
«Твое намерение, сеньор, достойно такого человека, как ты, — ответил Осмин, — и я всегда буду гордиться милостями столь великодушного и знатного вельможи».
Осмину разрешили вернуться в сад и по-прежнему встречаться с Дарахой, словно они были близкими друзьями, и даже еще более свободно, чем раньше. Они могли беседовать, когда им вздумается, и теперь это уже никому не казалось непристойным.
Тем временем король и королева часто осведомлялись о здоровье Дарахи и о том, как ей живется в доме дона Луиса. И когда этот кабальеро подробно известил их о случившемся, они были весьма рады и в письмах своих наказывали ему и впредь заботиться о девице.
Дон Родриго и знатнейшие кабальеро этого города, видя, что Дараха в такой чести, и надеясь через нее заслужить благоволение королевской четы, задумали свататься к Дарахе и убедить ее принять крещение. По общему мнению, среди всех искателей ее руки больше других мог надеяться дон Родриго, ибо Дараха жила у него в доме. С виду все казалось яснее ясного и это предположение — самым вероятным; нрав, поведение и разум Дарахи были тому залогом, а подобные достоинства весьма ценятся, и кто сумел обнаружить перед людьми свою добродетель и благородство, заслуживает известности и почета. Но наши влюбленные уже давно обменялись сердцами, и ни один из них не был властен над собственным; поэтому они были столь же неколебимы в любви, сколь иные бывают в ненависти. Дараха вела себя так сдержанно и скромно, что никто из вздыхателей не имел повода отважиться на признание, хотя все ее боготворили. Каждый ухищрялся, как мог, расставляя сети, ища обходных путей к ее сердцу, но ни один не мог похвалиться успехом.