Гусман де Альфараче. Часть вторая
Шрифт:
Я сделал второй круг, думая, что, может быть, ошеломленный сильным ударом, не заметил нужной двери, — и вдруг очутился в каком-то узеньком и тесном закоулке, крытом дырявой, не доходившей до конца крышей; в темноте я наступил на разбитый ночной сосуд, под ногами было грязно и липко, к тому же скверно пахло; тут я понял, что дело плохо и что я попал в беду.
Я решил поскорей уйти отсюда, но не тут-то было: дверь, через которую я вошел, оказалась запертой. Дождь лил вовсю, ненадежная кровля почти меня не защищала. Там я и простоял остаток ночи, бессонной, мучительной и не менее опасной, чем та, которую я провел у моего дядюшки в Генуе.
Сырость тревожила
В этих и подобных размышлениях пребывал я до двух часов утра, когда мне показалось, что дверь отпирают; я сразу забыл все пережитые муки, думая, что вернулась Фабия. Я подошел к двери и убедился, что она отперта, но за ней никого не было; подозрения нахлынули на меня с новой силой, и я приготовился встретить засаду за первым же выступом или углом: убийцы могли в любую минуту прикончить меня без хлопот.
Я обнажил шпагу, в другую руку взял нож и стал потихоньку пробираться к выходу тем же путем, каким вошел; уже брезжил рассвет, идти было недалеко. Так, страдая больше от страха, нежели от стыда, очутился я у дверей на улицу, которые тоже были открыты. Выйдя на крыльцо, я перевел дух и догадался, что все это было подстроено в наказание за мою дерзость; и хотя подшутили надо мной очень зло, могло быть гораздо хуже.
Поразмыслив и придя в себя, я понял, что сам виноват, и с такими думами вернулся домой; очутившись наконец в своей комнате, я разделся и лег в постель, покрепче закутавшись в теплое одеяло, чтобы отогреться, ибо весь окоченел от сырости и страха. Так я пролежал до десяти часов, не сомкнув глаз и пытаясь придумать, что я скажу моему господину.
Рассказать всю правду значило окончательно себя осрамить: мне не стало бы житья от насмешников и зубоскалов, я сделался бы посмешищем всего Рима, мальчишки показывали бы на меня пальцем. Но молчать и выжидать тоже не годилось: ведь Николетта взяла кошелек с золотом, и сеньор мог подумать, что мы все это сочинили, чтобы выманить у него деньги.
Податься было некуда. Одно скверно, другое еще скверней. Соскочишь со сковороды, угодишь на раскаленные угли. Пока я думал и гадал, как быть, ко мне постучал слуга и сказал, что монсьёр требует меня к себе. «Несчастный я человек, — подумал я. — Что со мной будет? Ведь я пойман с поличным на месте преступления и через минуту предстану перед судьей! Что мне делать?»
«Не трусь, не трусь, — отвечал я сам себе. — Не в таких переделках ты побывал, дружище Гусман! Страшен сон, да милостив бог. Авось песенка моя еще не спета. Кой бес вомчал, тот и вымчит». Я надел чистое платье и вошел в покои моего господина таким молодцом, как будто ничего особенного со мной не случилось и не могло случиться.
Он спросил, как обстоит дело и почему я до сих пор не доложил ему о своем разговоре с Фабией. Я отвечал, что меня заставили простоять до полуночи на улице в ожидании удобной минуты, но мне не повезло, и родилась дочь [33] ,
33
…родилась дочь… — Рождение дочери считалось, по народным представлениям, неприятностью.
Я уже спустил ноги и взялся за свою одежду, как в комнату вошел конюх и сказал:
— Сеньор Гусман, внизу у парадного подъезда стоят две красотки и просят вас выйти.
— А, чтоб им пусто было, — сказал я, — пусть проваливают отсюда. Меня дома нет.
Мне уже казалось, что весь город знает о моих злоключениях и что это какие-нибудь насмешницы, желающие на меня поглазеть. Я никому не верил и велел отправить их восвояси; они ушли. Господин мой приказал было мне в эту ночь снова идти под окно к его красавице. Но я ответил, что болен, и он позволил мне пораньше уйти к себе, наказав уведомить его, если мне что понадобится, и в случае нужды послать за лекарем.
В знак благодарности я поцеловал ему руку, вернулся в свою комнату и снова заперся. На следующее утро пришла записка от моей Николетты с упреком за то, что я отказался впустить ее к себе, когда она приходила меня проведать, и не пожелал поговорить с ней о том деле, о котором уславливался с ее госпожой. Она писала далее, что, ни разу во весь тот день не заглянув на их улицу, я упустил прекрасную возможность, ибо они ждали меня до полуночи и даже позднее. К этим словам было прибавлено много других, так что письмо ее привело меня в смущение и беспокойство. Чтобы покончить со всеми сомнениями, я написал ответную записочку, извещавшую, что сегодня вечером пройду задами в их проулок.
Дом Фабии стоял между двумя улицами, и на тыльной его стороне, как раз напротив главного подъезда, имелась задняя дверь, а над ней окошечко, через которое Николетта могла свободно со мной разговаривать даже в дневное время, ибо улочка та была безлюдная, узенькая и нечистая, а в дождливые дни там стояла такая глубокая грязь, что я с трудом мог туда пробраться.
Когда я пришел под окошко, Николетта спросила, что со мной случилось и почему я не явился в прошлую ночь на условленное место; ведь я обязан был прийти, если не ради нее, то ради ее госпожи. Затем она принялась меня бранить и укорять в непостоянстве, столь свойственном мужчинам; они преследуют женщину не из любви, а только ради победы и, едва добившись цели, начинают пренебрегать возлюбленной и покидают ее без всякой жалости.
Из ее слов я заключил, что она меня любит и ни в чем не виновата и что все это были проделки Фабии, которая обманула нас обоих.
— Милая Николетта, — ответил я, — ты в заблуждении. Знай, что твоя госпожа над нами посмеялась.
Я рассказал ей все, что мне пришлось испытать, а она только крестилась и ахала, не веря своим ушам. Я стоял под ее окошком эдаким фертом, отставив одну ногу и откинув назад голову, и расписывал постигшие меня бедствия, вовсе не помышляя о тех, что ожидали меня по воле злой судьбы.