Гусман де Альфараче. Часть вторая
Шрифт:
Больше всего боялся я собак, гнавшихся за мной по пятам; видя, что я припускаю все быстрее, они лаяли со злобным остервенением, особенно дворняги, и хватали меня за икры. Я не решался их отгонять из боязни, что на шум сбежится целая орава больших злющих псов и они растерзают меня как новоявленного Актеона [34] .
Но вот
После всех несчастий этих я добрался до Севильи [35] .34
Актеон —
35
…я добрался до Севильи. — Стихи из старинного романса о смерти дона Фадрике и пленении доньи Бланки.
Я пришел домой и незаметно проскользнул наверх. Увы! Я мог бы почесть себя счастливцем, если бы тогда же попал в комнату! Я сунул руку в карман, чтобы достать ключ, но его там не оказалось. Полез в другой карман — и там нет. Попрыгал на месте, думая, что ключ, может быть, провалился в штанину, — нет как нет. Наверно, я выронил его в том доме, где прятался от погони, когда вынимал платок, чтобы обтереть лицо и руки. Это новое несчастье совсем меня сразило. Возведя глаза к небу, я в отчаянии простонал:
— Погибший я человек, жалкий горемыка! Что мне делать? Как быть? Куда бежать? Что со мной будет? Как поступить, чтобы слуги и пажи не узнали о моей беде? Как скрыть это происшествие? Ведь они затравят меня насмешками! Чужим я сказал бы, что они все сочиняют, а что скажешь своим, когда они захватят меня здесь в таком виде? С чужими можно найти выход: в одном признаться, в другом нет, а дома меня изловят с поличным, доказательства налицо, возразить нечего — тут не отвертишься, не отопрешься.
Собратья мои будут на седьмом небе, созовут своих дружков-приятелей, и все сбегутся глазеть, и зубоскалить, и жужжать вокруг меня, точно пчелиный рой вокруг матки. Пропал я! Моя утлая ладья зачерпнула бортом, и нет на свете кормчего или рулевого, который сумел бы ее спасти!
Так я причитал, совсем позабыв о славе, ходившей обо мне по всему Риму, и обвиняя во всем злой рок — до того поглупел от горя. Ох! Если бы мы, по милости божьей, так же трепетали угрызений совести, как боимся телесных увечий! Но мы поступаем, словно домовладелец, который стал бы усердно подбирать мусор с улицы и заметать к себе в дом. Пока я роптал на судьбу и оплакивал свои горести, мне пришло на память одно происшествие, случившееся незадолго до того в Риме, и я немного утешился и приободрился, готовясь встретить грядущее. Вот какая это была история.
Некая знатная сеньора поплатилась за невоздержность своего языка: ее ранили кинжалом в лицо по наущению другой придворной дамы; удар пришелся посередине лица, изуродовав нос и обе щеки. В то время как ей оказывали помощь и накладывали шестнадцать или семнадцать швов, она с плачем говорила: «Ах, что теперь будет! Господа, ради бога, не говорите ничего моему мужу!» Один из присутствовавших, человек весьма язвительный, отвечал: «Если бы то, что у вас на лице, было бы под юбкой, то беду еще можно бы скрыть; но ежели шрамы таковы, что их никакой мантильей не прикроешь, то о чем вы нас просите?»
Я решил, что глупо и бессмысленно стоять перед дверью и попусту убиваться: раз беду не скроешь и не утаишь, надо идти на хитрость — опередить насмешников, первому посмеяться над собой и представить дело в забавном свете; я сам обо всем расскажу, прежде чем надо мной начнут глумиться, смакуя и расписывая мое приключенье, ибо лучше на свет не родиться, чем терпеть такое поношение.
Если хочешь, чтобы люди поскорей забыли данное тебе обидное прозвище, обрати его в имя. И наоборот, чем сильнее стремится человек избавиться от клички, тем крепче она к нему прилипает и остается за ним и всем его потомством до пятого колена; а потомки будут гордиться, словно фамильным гербом, тем самым прозвищем, которого стыдился их предок. Это случилось и о моим скромным сочинением: я назвал себя «Наблюдателем жизни человеческой», а люди окрестили меня «Плутом», и нет мне отныне другого прозвища.
Я был в сомнении, не зная, на что решиться. Однако рассудив, что нет на свете лучшего прибежища в годину бедствий, как объятия друзей, — хотя у меня их было мало и ни на одного я не мог рассчитывать, — я положил обратиться за помощью к одному из моих товарищей-пажей, который всегда клялся мне в дружбе. Я постучался к нему, он меня впустил. У него-то я и прятался все время, пока взламывали мою дверь. Представьте себе, в каком я был виде, если не решался даже присесть в его комнате, чтобы не причинить ему неудовольствия, испоганив его сундучок отпечатком своих грехов. Однако невозможно было проделать все так, чтобы весть о моих злоключениях не достигла ушей сеньора. Горе тому дому, где слуги не стараются угодить своему господину, хотя бы пересказывая ему все домашние новости и сплетни, если он, разумеется, не позволяет им лишнего и не становится игрушкой в их руках.
По этому признаку можно узнать, что за человек их хозяин, любят ли они его, с охотой ли служат. И плохи его дела, если он надеется взять строгостью и подменить любовь страхом; этим ничего не добьешься. У слуг сердце благородное, и добиться от них повиновения можно только добром.
Не успел я умыться и переодеться, как господину моему стало известно, что я вернулся домой такой грязный, словно побывал в клоаке. Однако слуги знали следствие, но не знали причины. Это давало мне простор для уверток и выдумок. Хозяин спрашивал у всех домочадцев, что со мной случилось, но они ответа ему не дали и рассказали только то, что видели своими глазами. Он подумал (как после сам мне говорил), что меня поймали в доме Фабии и хотели проучить за все мои проделки, я же вырвался из рук преследователей и, спасаясь бегством, упал в грязь; могло быть и так, что мне пришлось драться с погнавшимися за мной слугами, и они меня повалили и выпачкали в грязи, а потом отпустили, опозоренного, но живого. В это самое время я был занят сходными мыслями и тоже спешил придумать какую-нибудь правдоподобную историю, чтобы все объяснить и уладить; получалось у нас не совсем одинаково, но похоже, и мы различными путями шли к одной цели. Разница была лишь та, что господин мой из осторожности приготовился к худшему, я же из тщеславия старался придумать что-нибудь менее оскорбительное для моего самолюбия.
В ту ночь хозяин работал у себя в кабинете, но тотчас послал за мной, отложив в сторону бумаги; когда я к нему явился, он не сказал ни слова, пока все посторонние не удалились и мы не остались с ним наедине. Тогда он спросил, при каких обстоятельствах я упал и где это произошло. Я ответил, что в ожидании условного знака стоял в подворотне на другой стороне улицы, как вдруг в дверь выглянула камеристка Николетта и стала махать мне руками, чтобы я поскорее подошел. На радостях я пустился прямо через улицу, чтобы не тратить времени на обход по более сухому месту, неосторожно наступил на камень, он подо мной закачался, я потерял равновесие, не смог удержаться и плюхнулся прямо в лужу. Николетта же, заметив, что к месту происшествия сбегается народ, захлопнула дверь, и мне пришлось вернуться ни с чем.
Тогда он сказал:
— Ну, это еще полбеды. Не везет нам с этим делом, Гусманильо. Ты приступил к нему, как видно, в недобрый час и к тому же во вторник. Беда случилась с тобой по моей милости и у меня на службе.
— Не будем считать эту маленькую неудачу бедой, ваше сиятельство, — отвечал я, — и заносить ее в графу несчастий. Может статься, вышло бы много хуже, если бы я добился цели. У нас в Испании говорят: ногу сломать — к счастью. Муж был дома, а я ведь не знаю, зачем меня звали; кто поручится, что меня не ждала западня? Пока я беседовал бы с сеньорой, радуясь своей удаче, нас могли услышать — вот тогда мне пришлось бы худо.