Гюг-Волк.Невероятные истории о вервольфах
Шрифт:
— Нет, конечно.
— Ну вот, то же и у Нидеков. Я не говорю, что черты лица у кого-нибудь из них не могут походить на черты лица Гедвиги, но родоначальница их — Гульдина. Взгляните на генеалогическое древо, сударь, взгляните.
Кнапвурст и я расстались лучшими друзьями на свете.
«Все равно, — говорил я себе, — сходство существует… Приписать ли это случаю?.. Случай… что это такое в сущности? Бессмыслица, то, чего не может объяснить человек. Должно быть что-нибудь иное».
Я задумчиво следовал за моим другом Спервером,
Вдруг Гедеон остановился; я поднял глаза; мы находились перед комнатой графа.
— Входи, Фриц, — сказал он мне. — Я пойду давать корм собакам; когда нет хозяина, слуги распускаются; я скоро приду за тобой.
Я вошел; мне больше хотелось видеть графиню Одиль, чем графа; я упрекал себя за это, но нельзя насильно заставить себя интересоваться чем-нибудь. Каково было мое удивление, когда в полутьме алькова я увидел хозяина замка, который, приподнявшись на локте, смотрел на меня с глубоким вниманием. Я так не ожидал этого взгляда, что совершенно потерялся.
— Подойдите, господин доктор, — сказал он тихим, но твердым голосом. — Мой честный Спервер мне часто говорил о вас; мне хотелось познакомиться с вами.
— Будем надеяться, ваше сиятельство, что наше знакомство будет продолжаться при хороших предзнаменованиях, — ответил я. — Еще немного терпения и приступ окончится.
— Терпения у меня достаточно, — сказал он. — Я чувствую, что мой последний час приближается.
— Это — заблуждение, господин граф.
— Нет. Природа дает нам, как последнюю милость, предчувствие нашего конца.
— Сколько раз я видел, как эти предчувствия не оправдывались, — улыбаясь, проговорил я.
Он смотрел на меня странно пристальным взглядом, как смотрят все больные, выражающие сомнение насчет состояния их здоровья. Это трудная минута для доктора; от его манеры держаться зависит нравственная сила больного, взгляд которого проникает до глубины совести доктора. Если больной откроет в душе доктора подозрение близкого конца — все потеряно: нападает уныние, душевные силы упадают; болезнь одерживает верх.
Я хорошо выдержал это испытание; граф, по-видимому, успокоился. Он снова пожал мне руку и опустился на подушки, более спокойный и доверчивый.
Тогда только я заметил графиню Одиль и старую даму, вероятно, ее гувернантку, сидевших в глубине алькова, по другую сторону кровати.
Они приветствовали меня наклонением головы.
Портрет в библиотеке внезапно пришел мне на память.
— Это она, — сказал я себе, — она… первая жена Гюга! Вот этот высокий лоб, эти длинные ресницы, эта невыразимо грустная улыбка… О, сколько таится в улыбке женщины! Не ищите в ней радости счастья. Улыбка женщины скрывает столько интимных страданий, столько беспокойства, столько тревог! Молодой девушкой, женой, матерью — всегда надо улыбаться, даже тогда, когда сжимается сердце, душат рыдания… Это твоя роль, женщина, в той большой битве, которую называют человеческим существованием.
Я продолжал раздумывать обо всем этом, пока хозяин Нидека не заговорил снова:
— Если бы Одиль, мое дорогое дитя, захотела сделать то, о чем я прошу ее, если бы она согласилась только дать надежду на исполнение моих желаний, я думаю, ко мне вернулись бы силы.
Я взглянул на молодую графиню; она опустила глаза и, казалось, молилась.
— Да, — продолжал больной, — я возродился бы к жизни; перспектива видеть себя окруженным новой семьей, прижать к сердцу внуков, продолжение нашего рода, оживила бы меня.
Я почувствовал себя растроганным от тихих слов этого человека.
Молодая девушка не отвечала.
Граф смотрел на нее умоляющим взглядом в продолжение минут двух и затем продолжал:
— Одиль, разве ты не хочешь составить счастья своего отца? Боже мой! Я прошу тебя дать только надежду, я не назначаю времени. Я не хочу стеснять твоего выбора. Мы отправимся ко двору; там представятся сотни подходящих партий. Кто не был бы счастлив, получив руку моего дитяти? Ты будешь свободна в выборе.
Он замолчал.
Для чужого нет ничего тягостнее подобных семейных разговоров: при этом сталкивается столько различных интересов, интимных чувств, что уже одна стыдливость заставляет нас избегать таких признаний. Я страдал, хотел бежать, но обстоятельства не позволяли мне сделать это.
— Отец мой, — проговорила Одиль, как бы желая избегнуть настойчивых просьб больного, — вы выздоровеете; небо не захочет отнять вас от нас, любящих вас. Если бы вы знали, как горячо я молюсь!
— Ты не отвечаешь мне, — сухо проговорил граф. — Что можешь ты иметь против моего намерения? Разве оно не справедливо, не естественно? Неужели я должен быть лишен утешений, которые достаются на долю самых несчастных? Разве я оскорбил твои чувства? Хитрил ли я с тобой? Был ли я жесток к тебе?
— Нет, отец мой.
— Отчего же ты не соглашаешься на мои просьбы?
— Мое решение принято… Я посвящаю себя Богу.
Я вздрогнул с головы до ног: столько твердости в таком слабом теле. Она сидела, словно статуя Мадонны в башне Гюга, хрупкая, спокойная, бесстрастная.
В глазах графа показался лихорадочный блеск. Я сделал знак молодой графине, чтобы она дала ему хоть какую-нибудь надежду для успокоения его все возраставшего волнения; она, казалось, не заметила этого.
— Итак, — продолжал он голосом, прерывавшимся от волнения, — ты согласилась бы видеть гибель твоего отца? Достаточно было бы одного твоего слова, чтобы возвратить ему жизнь; ты не скажешь этого слова?
— Жизнь принадлежит не человеку, а Богу, — сказала Одиль, — мое слово ничего не значит.
— Это прекрасные нравственные положения, которыми отделываются от всяких обязанностей, — с горечью проговорил граф. — Но разве Бог, о котором ты беспрестанно говоришь, не сказал: «Чти отца твоего и матерь твою?»
— Я почитаю вас, отец мой, — кротко возразила Одиль, — но замужество — не моя обязанность.
Я услышал, как граф заскрежетал зубами. Он сохранил наружное спокойствие; потом быстро обернулся.