Гюг-Волк.Невероятные истории о вервольфах
Шрифт:
А снег таял вокруг моих ног, нежное дыхание печки проникало в меня, я чувствовал, что оживаю в этой атмосфере, наполненной запахом табака и благовонной смолы.
Кнапвурст положил трубку на стол и снова, дотронувшись до книги, заговорил серьезным тоном, как бы исходившим из глубины его совести или, вернее, из бочки.
— Вот, доктор Фриц, закон и пророки.
— Как так, господин Кнапвурст?
— Пергамент, старый пергамент, — сказал он, — я люблю это. Эти старые, желтые, изъеденные червями листы — все, что остается нам от былых времен — от Карла Великого до нынешнего дня! Старые фамилии исчезают, пергаменты остаются. Что было бы со славой Гогенштауфенов, Лейпингенов, Нидеков и многих знаменитых родов?.. Что сталось бы с их титулами, гербами, высокими подвигами, дальними походами в Святую Землю, браками, старинными претензиями, победами, давно уже забытыми?.. Что сталось бы со всем этим без пергаментов? Ничего. Эти бароны,
Наступило молчание. Кнапвурст продолжал:
— А в эти отдаленные времена, когда знатные рыцари вели войны, сражались, ссорились из-за какого-нибудь клочка земли, титула и того меньше — с каким презрением смотрели они на бедного маленького писца, ученого человека, знакомого с волшебством, скромно одетого, с чернильницей за поясом вместо оружия. Как они презирали его, говоря: «Это атом, тля; он ни на что не годен, ничего не делает, не собирает нам подати, не управляет нашими имениями, тогда как мы, храбрые, одетые в железные латы, с пикой в руке, мы — все». Да, они говорили так, видя, как бедняк еле передвигает ноги, дрожит от холода зимой, потеет летом, покрывается плесенью в старости. Ну, и вот этот атом, эта тля заставляет их пережить пыль их замков, ржавчину их оружия. Поэтому я и люблю эти старые пергаменты, уважаю их, почитаю. Как плющ, они покрывают развалины, мешают старым стенам обрушиться и исчезнуть навсегда.
Говоря это, Кнапвурст принял важный, задумчивый вид; эта мысль растрогала его, вызвала две слезы на его глаза.
Бедный горбун! Он любил тех, кто снисходительно относился к его предкам, покровительствовал им. И кроме того, он говорил правду; его слова имели глубокий смысл.
Я был очень удивлен.
— Господин Кнапвурст, так вы учились по-латыни?
— Да, научился сам, — ответил он не без тщеславия, — латыни и греческому; с меня было достаточно старинных грамматик. Это были заброшенные книги графа; они попались в руки мне; я проглотил их!.. Через несколько времени граф, услышав случайно от меня латинскую цитату, удивился: «Кто научил тебя латыни, Кнапвурст?» — «Я сам, ваше сиятельство». Он предложил мне несколько вопросов. Я ответил довольно хорошо. «Черт возьми! — сказал он. — Кнапвурст знает больше моего; я сделаю его хранителем моих архивов». И он передал мне ключ от архива. Это было тридцать пять лет тому назад, и с тех пор я все прочел, все просмотрел. Иногда граф, видя меня на лестнице, останавливается и спрашивает: «Что это ты там делаешь, Кнапвурст?» — «Читаю семейные архивы, ваше сиятельство». — «А! И что же, нравится тебе?» — «Очень». — «Ну, тем лучше; без тебя, Кнапвурст, кто знал бы о славе Нидеков?» И он уходит, смеясь. Я делаю здесь, что хочу.
— Он очень добрый хозяин, господин Кнапвурст?
— О, доктор Фриц, какое сердце! Какая откровенность! — складывая руки, проговорил горбун. — У него только один недостаток.
— Какой?
— Он недостаточно честолюбив.
— Как так?
— Да, он мог бы добиться всего. Нидек! Одна из знаменитейших фамилий Германии, подумать только! Он мог бы — если бы захотел — быть министром или фельдмаршалом. Так нет! Он с юности удалился от политики; за исключением французской кампании, которую он проделал во главе вооруженного им самим полка, за этим исключением, он всегда жил вдали от шума, волнений, простой, почти неизвестный, ни о чем не думая, кроме охоты.
Эти подробности в высшей степени заинтересовали меня. Разговор принимал как раз желательный для меня оборот. Я решился воспользоваться им.
— Так у графа не было никакой сильной страсти?
— Никакой, доктор Фриц, и это очень жаль, потому что сильные страсти составляют славу знатных фамилий. Когда в высоком роде появляется человек, лишенный честолюбия — это несчастье: он содействует упадку расы. Я мог бы привести вам много примеров. То, что составило бы счастье купеческой семьи, служит причиной гибели знаменитых имен.
Я был удивлен; все мои предположения насчет прежней жизни графа рушились.
— Однако, господин Кнапвурст, графу пришлось испытывать несчастья…
— Какие?
— Он потерял жену…
— Да, вы правы… жену… ангела… он женился на ней по любви… Она была из фамилии Заан — старинная, хорошая дворянская фамилия Эльзаса, но разоренная революцией. Графиня Одетта составляла счастье графа. Она умерла от изнурительной болезни, длившейся пять лет. Было исчерпано все для ее спасения. Они вместе уезжали в Италию; оттуда она вернулась в еще худшем состоянии и скончалась через несколько недель после возвращения. Граф чуть не умер с горя. Он заперся и в продолжение двух лет не хотел никого видеть. Он забросил свою свору, своих лошадей. Наконец,
— Так, значит, этот брак был счастлив?
— Счастлив! Он был благословением для всех.
Я замолчал. Граф не совершил, не мог совершить преступление. Пришлось согласиться с очевидностью. Но что же означала эта ночная сцена, эти сношения с «Чумой», это страшное подражание убийству, угрызения совести, заставляющие виновных выдавать во сне свое прошлое? Что это?
Я положительно терялся.
Кнапвурст зажег трубку и предложил мне другую, которую я взял.
Охвативший меня леденящий холод рассеялся; я испытывал то сладкое спокойствие, которое следует за сильной усталостью, когда, растянувшись в удобном кресле, в углу у огня, в облаке дыма, предаешься удовольствию отдыха и слушаешь дуэт сверчка и шипящего полена.
Мы просидели так около четверти часа.
— Граф Нидек сердится иногда на свою дочь? — решился спросить я.
Кнапвурст вздрогнул и искоса взглянул на меня почти враждебно.
— Я знаю, я знаю.
Я исподтишка смотрел на него, думая узнать что-нибудь новое, но он прибавил насмешливым тоном:
— Башни Нидека слишком высоки, а клевета летает слишком низко для того, чтобы подняться туда.
— Без сомнения; но это факт.
— Да, что делать! Эта странность — действие болезни. Как только проходит кризис, вся его привязанность к графине возвращается. Это удивительно, сударь; двадцатилетний любовник не мог бы быть любезнее, нежнее. Эта девушка составляет его радость, его гордость. Представьте себе, я раз десять видел, как он отправлялся верхом, чтобы купить ей какое-нибудь украшение, цветы. Он отправлялся один и возвращался с триумфом, трубя в рожок. Он не передавал поручения никому, ни даже Сперверу, которого он так любит. Графиня не решается высказать какого-нибудь своего желания из страха перед этим безумием. Что же вам еще сказать? Граф Нидек достойнейший из людей, нежнейший из отцов и лучший из господ. Старый граф Людвиг велел бы повесить браконьеров, которые опустошают леса нынешнего графа, а он относится к ним снисходительно, даже делает из них заведующих охотой. Вот, например, Спервер! Будь жив граф Людвиг, его кости давно бы стучали, как кастаньеты, на конце веревки, а теперь он у нас занимает важную должность.
Все мои предположения оказывались неверными. Я оперся лбом на руки и долго думал. Кнапвурст, предполагая, что я уснул, снова принялся за чтение.
Серые лучи рассвета проникали в домик. Лампа бледнела. В замке слышался смутный шум.
За окном раздались шаги. Я видел, что кто-то прошел там. Дверь поспешно распахнулась, на пороге показался Гедеон.
Бледность Спервера, блеск его глаз указывали, что произошли какие-то новые события. Однако, он был спокоен и, по-видимому, не удивился, что я у Кнапвурста.
— Фриц, — отрывисто проговорил он, — я пришел за тобой.
Я молча встал и пошел за ним.
Только что мы вышли из домика, он взял меня под руку и быстро повел к замку.
— Графиня Одиль хочет говорить с тобой, — шепнул он мне на ухо.
— Графиня Одиль?.. Она больна?
— Нет; она совершенно оправилась, но происходит нечто необыкновенное. Представь себе, что сегодня, около часа утра, видя, что граф близок к тому, чтобы отдать Богу душу, я пошел разбудить графиню, но в ту минуту, как собрался позвонить, у меня не хватило духа. «Зачем огорчать ее? — сказал я себе. — Она и так слишком рано узнает о несчастий; к тому же будить ее среди ночи, когда она слаба и потрясена волнением — это значило бы сразу убить ее». Я раздумывал так минут десять; потом решил взять все на себя. Возвращаюсь в комнату графа, смотрю… никого! Невозможно: человек в агонии! Я бегу в коридор, как безумный. Никого! Вхожу в большую галерею. Никого! Тогда я теряю голову и вот я снова перед комнатой графини Одиль. На этот раз звоню; она появляется с криком: «Мой отец умер?» — «Нет». — «Он исчез?» — «Да, сударыня… Я вышел на минуту… Когда я вошел…» — «А доктор Фриц?.. Где он?» — «В башне Гюга». — «В башне Гюга!» Она кутается в капот, берет лампу и уходит. Я остаюсь. Через четверть часа она приходит с ногами в снегу и такая бледная, что жаль на нее смотреть. Она ставит лампу на камин и говорит, смотря на меня: «Это вы поместили доктора в башню?» — «Да, сударыня». — «Несчастный!.. Вы никогда не узнаете, какое зло вы причинили». Я хотел ответить. «Довольно, — сказала она, — пойдите, заприте все двери и ложитесь спать. Я буду сама дежурить. Завтра утром пойдите к Кнапвурсту за доктором Фрицем и приведите его ко мне. Чтобы не было шума!.. Вы ничего не видели… и ничего не знаете».