Хэда
Шрифт:
Гошкевич поговорил с ним, спросил, учит ли русскую азбуку.
– Да! – ответил Прибылов охотней.
– Ко всякому делу способен, да не всегда душа лежит! Крепки они во всех своих предрассудках двухсотлетнего воспитания!
Из лагеря зашли к Пушкину, который теперь занял квартиру адмирала в Хосенди, а потом и в канцелярию бакуфу. Там полно чиновников.
Уэкава встретил вежливо, но не глядя в глаза. Этак бывает и у нас. Чиновник был хорош, а вдруг отвернется, едва войдешь к нему, избегает говорить. Обычно означает, что дошла какая-то сплетня или донос или чего-то сам придумал и заранее струсил.
Ябадоо
– Что их слушать! Так и будут нам глаза колоть! – сказал Елкин.
«Экая мерзость! – подумал Алексей. – Они опять про то же!»
Оказывается, надо об этом написать отчет. Узнали в Эдо, требуют подробностей. Уэкава не может винить русских матросов, но и не может доказать их невиновность. Поэтому он в тупике.
– Но отчет, верно, должен об этом писать новый дайкан, молодой Эгава, а не вы, Деничиро-сама? – ответил Гошкевич.
Уэкава на миг смутился, тут же закивал головой и улыбнулся:
– Да... да...
– Толку не добьешься, – молвил Елкин. – Пошли в лес!
Ябадоо загадочно смеялся и кланялся. Не то над ними, не то над хитростями своих.
– Пушкин предлагал вам назначить комиссию для расследования. Что же вы? Поручик Елкин и Шиллинг в тот же день ходили обследовать остатки уже затоптанных вами следов. Оказалось, сапоги – оба правые. Такие были у Букреева. А когда он наелся ягоды и умер, их кто-то стащил. Значит, это сделали не наши. Вот об этом и напишите, пожалуйста, в Эдо. Нижайше просим быть порядочными людьми. Это хитрость очень глупая и легко распознается. Мы вам об этом уже говорили, Уэкава-сама. Пушкин объяснялся с новым дайканом – молодым Эгава.
Плотник Оаке, когда-то выброшенный ударом ноги из канцелярии бакуфу, на днях сказал матросам, что нагадили сами метеке. О происшествии сразу заговорил весь лагерь. «Следы краденых сапог, братцы!» – толковали в казарме.
– Значит, шла подготовка к чему-то, чего мы сами не знаем и не ведаем! Наши друзья, как Нода, стали нас бояться, – сказал Сибирцев, выходя из канцелярии.
– Что значит «не знаем»! Этого и надо властям, чтобы все нас боялись, чтобы хорошая память о нас была бы вычеркнута навсегда, – ответил Гошкевич. – Видимо, заметили, что слишком приветлив с нами простой народ. Вот и надо отбить охоту, отвратить простонародье. И так будет впредь даже с отдельными людьми, которые произведут хорошее впечатление. Поверьте мне! Еще и вслед пустят, прицепят к хвосту.
Сибирцев не хотел и не мог участвовать в таких поношениях, душа не позволяла. Провокаторы, как он полагал, могут быть всюду. Гошкевич ученый – изучает народ, страну, он, прежде чем дойдет до холодного анализа, под разными впечатлениями сам еще тысячу раз сменит мнение о японцах. Случай, конечно, мерзкий.
– Насторожит хоть кого. Мол, вот вам, что оставили христиане, вам, шинтоистам, загрязнили священную память о предках, самое дорогое для семьи японцев. На прощанье! На самое заветное!
– А что такое за слово «бухтеть», Алексей Николаевич? – вдруг спросил Гошкевич.
– Разве вы не знаете?
– Как объяснить? Откуда? Я долго жил в Китае и не следил за развитием языка.
– Бухтеть, по-моему, все равно
– Как я отстал!
Все засмеялись и полезли в гору, оглядываясь и стараясь не задеть жгучие листья мелких ядовитых деревьев.
Под вечер Алексей зашел в сад храма за рисовым полем. Опять пусто в помещениях и пусто в саду. Почему бы? Алексей остановился на широких ступеньках у главного входа, оглядывая двор, купы деревьев и гряды, сетуя на себя, что мало ждал вечерней встречи с ней и она это угадала. Огорчение и разочарование!
– Ареса! – услыхал он ее голос.
Головка Оюки в цветах и наколках цвета ранней зелени и зелени с желтизной поднялась из-за цветочной грядки. Он с радостью поспешил к ней. Оюки показала высокие, стойко поднимающиеся тычинки расцветающей жимолости. С ней рядом жена Фуджимото.
Оюки не хотела оставаться с ним вдвоем? Она радостна, спокойна, кротка. Жена священника пошла в комнаты, просидела рядом весь урок английского языка.
Корабли приходили в бухту Хэда и уходили, пробуждая живой интерес Оюки к жизни западных народов. Английский давался ей, она училась охотно, как и русскому в эти полгода, но произносила слова, ставя гласные между жестких твердых западных звуков, смягчая их.
Ушел Роджерс, мы так и не дали согласия и ни о чем не договорились. Пока коммодор с судами стоял здесь, поволновались немало, и нелегко было принять решение и отказать и примириться со своим же словом. Бухта опять синяя, круглая и пустая, кое-где обставленная у причалов японскими белыми сэнкокуфунэ под разгрузкой и рыбацкими суденышками.
...Оюки втайне еще ждала. Он склонен к внезапным горячим проявлениям чувств и всегда благороден. Он может стать выше предрассудков Запада и Востока. Он сильный воин. Он может исполнить все, что захочет.
Но неужели кого-то он любит больше, чем меня? Женщину? Но в таком случае все понятно. Самурай не меняет данного слова. Он обязан поступить как воин. «Ну, скажи мне!»– думала она, глядя на его жесткие губы.
Днем кажется, что в храме холодно, так велика его свешивающаяся деревянная крыша и так прочно защищает она от солнца. Ночью, после прогулки в саду и прохлады, в этом храме жарко, от тепла нагретых стен, от жаровен и от жара в голове.
Бонза Фуджимото встречает и кланяется, чьи-то руки приготовили чан и постель. Уж очень походит на семейную жизнь! Приятно, а невольно настораживаешься! Да и не сознаешь ничего толком.
«Видишь, как мы просто прощаемся? – говорил добрый взгляд Оюки. – Ты сам меня приучил к западным обычаям... Я жду до последнего мгновения твоего слова и не спрошу сама. Горьких слез и криков не будет».
Она улыбнулась и протянула ему руки.
Но разве ты не думаешь, что твой сын будет тебя всегда любить и ждать, как и я? Разве ты еще такой мальчик, ничего не понимаешь, не знаешь и не догадываешься? Но как же он? Чей же он будет? Ведь он узнает все... Взгляд ее стал озабоченным, а потом упрямым и гневным, словно она решала великую судьбу, а он, сражаясь за эту судьбу, совершенно ничего не понимал и не видел, что делается около.