Хемингуэй
Шрифт:
Что касается личной жизни известного писателя (известного кому?), то Хедли разводится со мной. Я передал ей все имеющиеся деньги, а также все полученные и предстоящие гонорары за „Солнце“.
Ем раз в день и, если очень устаю, сплю — последнее время работал как проклятый — и вообще начинаю жизнь беднее, чем я помню себя с тех пор, как мне стукнуло четырнадцать. Моя покупная способность зависит от того, сколько рассказов покупает „Скрибнерс“. <…> Как бы там ни было, я вошел в колею, и выбить из нее меня могут только чрезвычайные обстоятельства, которые, надеюсь, не возникнут. Я обошелся без включения газа или вскрытия вен стерилизованной безопасной бритвой. Продолжаю жить в присущей мне манере сукина сына sans peur er sans rapproche! [27]
27
Без страха и упрека (фр.).
Упомянутые рассказы, которые купил «Скрибнерс мэгэзин» — «Убийцы» и два новых: «В чужой стране» (In Another Country) и «Канарейка в подарок» (A Canary for One). В первом Хемингуэй вернулся к теме, которую не трогал после рассказа «Дома» — о человеке, чья воинская слава не соответствует действительности: «У них все было иначе, и получили они свои ордена совсем за другое. Правда, я был ранен, но все мы хорошо знали, что рана в конце концов дело случая. Но все-таки я не стыдился своих отличий и иногда, после нескольких коктейлей, воображал, что сделал все то, за что и они получили свои ордена. Но, возвращаясь поздно ночью под холодным ветром вдоль пустынных улиц, мимо запертых магазинов, стараясь держаться ближе к фонарям, я знал, что мне никогда бы этого не сделать, и очень боялся умереть, и часто по ночам, лежа в постели, боялся умереть, и думал о том, что со мной будет, когда я снова попаду на фронт. Трое с орденами были похожи на охотничьих соколов; я соколом не был, хотя тем, кто никогда не охотился, я мог бы показаться соколом; но они трое отлично это понимали, и мы постепенно разошлись».
Оба рассказа написаны в период, когда автор сильно страдал и, может быть, поэтому не «сухи» и не «холодны», а душераздирающе-трогательны. Рассказчик («В чужой стране») разговаривает в палате с тяжело раненным майором:
«— Но почему человек не должен жениться?
— Нельзя ему жениться, нельзя! — сказал он сердито. — Если уж человеку суждено все терять, он не должен еще и это ставить на карту. Он должен найти то, чего нельзя потерять.
Майор говорил раздраженно и озлобленно и смотрел в одну точку прямо перед собой.
— Но почему же он непременно должен потерять?
— Потеряет, — сказал майор. Он смотрел в стену. Потом посмотрел на аппарат, выдернул свою высохшую руку из ремней и с силой ударил ею по ноге. „Потеряет, — закричал он. — Не спорьте со мною!“ Потом он позвал санитара: „Остановите эту проклятую штуку“.<…>
— Извините меня, — сказал он и потрепал меня по плечу здоровой рукой. — Я не хотел быть грубым. Только что моя жена умерла. Простите меня.
— Боже мой, — сказал я, чувствуя острую боль за него, — какое несчастье.
Он стоял около меня, кусая губы.
— Очень это трудно, — сказал он. — Не могу примириться. — Он смотрел мимо меня в окно. Потом заплакал. — Никак не могу примириться, — сказал он, и голос его прервался. Потом, не переставая плакать, подняв голову и ни на что не глядя, с мокрым от слез лицом, кусая губы, держась по-военному прямо, он прошагал мимо аппаратов и вышел из комнаты».
«Канарейка» — один из образцов «айсберга». Муж и жена — между ними вроде бы все гладко, ничто не указывает на обратное, — садятся в купе, с ними пожилая дама заводит светскую беседу, и вдруг прорывается первая нотка тревоги: дама ни с того ни с сего начинает рассказывать о своей беде (или злодеянии): ее дочь пришлось разлучить с любимым, та совсем плоха, и ей в подарок, как больному ребенку, везут птичку в клетке. Потом второй тревожный укол (возможно, сознательно заимствованный из «Анны Карениной») — они проезжают мимо состава, потерпевшего крушение — «стенки вагонов были разворочены, крыши смяты» — и заключительный: «Мы возвращались в Париж, чтобы начать процесс о разводе».
Хедли, вернувшись в Париж, написала (они не встречались, ребенка передавала из рук в руки няня), что освобождает мужа от обещания выдержать 100 дней без Полины. Он отвечал, что без ее «самоотверженной поддержки» никогда не смог бы стать писателем, что она «всегда была великодушной», «самым лучшим, честным, любящим и любимым человеком», что Бамби счастлив, имея такую чудесную мать, что он отдает ей гонорар за «Фиесту», что составил завещание в ее пользу, что все его доходы будут перечисляться в специальный фонд для Бамби; сам он простодушно добавлял, что всегда сможет брать деньги у Фицджеральда, Мерфи, Маклишей и своей новой богатой жены. Хедли ответила в тот же день, сухо: он может начинать процедуру развода. Он испытал облегчение — но потом, похоже, всю жизнь жалел. «А зачем вообще я расстался с матерью Тома? Лучше не задумывайся об этом, сказал он себе». «Я только одну женщину любил по-настоящему, и я ее потерял. Я отлично знаю, почему так случилось. Но об этом я больше не хочу и не стану думать».
О том же он писал отцу: «Дорогой папа, ты представить себе не можешь, как мне скверно оттого, что я доставил вам с мамой столько стыда и переживаний, но я не мог написать о моих неприятностях с Хедли, даже если мне следовало это сделать. Письмо через океан идет, по крайней мере, две недели, и мне не хотелось доверять бумаге все те адские муки, через которые мне пришлось пройти. Я люблю Хедли и люблю Бамби. Мы с Хедли разошлись, и я не бросал ее и ни с кем ей не изменял.
Я жил с Бамби, присматривал за ним, пока Хедли была в отъезде, и, вернувшись из поездки, она решила, что определенно хочет развестись. Мы уладили все, и обошлось без скандала и срама. Отношения наши осложнились давно. Во всем виноват я, и никого это не касается.
Тебе посчастливилось любить всю жизнь только одну женщину. Я целый год любил двоих и оставался верен Хедли… Ты пишешь о „похитителях сердец“, „людях, которые разбивают очаг“ и т. д., и ты понимаешь, что я слишком горяч, но я понимаю, как просто проклинать людей, когда ничего о них не знаешь. Я видел, страдал и пережил достаточно, поэтому не берусь никого проклинать. Пишу только ради того, чтобы ты не мучился мыслями о стыде и позоре. Я никогда не перестану любить Хедли и Бамби и всегда буду заботиться о них. Так же я никогда не перестану любить Полину Пфейфер…»
Полина прибыла во Францию 8 января 1927 года. Зимние каникулы провели в Швейцарии, в Гстааде, с четой Маклишей. Бамби несколько раз по нескольку дней жил с отцом и мачехой, пока Хедли готовилась к отъезду в Штаты. Процедура развода была начата 27 января. Имелась сложность: католичка Полина желала церковного брака, ее жених должен был стать католиком. Обращение писателей, выросших в протестантской среде, в католицизм было обычным делом: так по разным причинам поступили Томас Элиот, Ивлин Во, Грэм Грин, Мюриэл Спарк и много других. Но для Хемингуэя проблема заключалась в том, что он, дабы жениться на Полине по-католически, должен был доказать, что никогда не был женат, а для этого, в свою очередь, требовалось доказать, что он уже был католиком, когда стал жить с протестанткой Хедли, и, следовательно, их брак недействительный, а сын — незаконнорожденный. Он на это согласился — поступок, неприятно поразивший окружающих. Многие исследователи, правда, полагают, что он обратился в католичество не только по расчету: причинами послужили тяга к испанской культуре и ритуальной эстетике католицизма, а также отвращение к протестантской религии, которую ему навязывали родители и которая ассоциировалась провинциальностью и косностью. Протестантство казалось ему основанным на страхе, а католичество — на любви, его также привлекал культ Богоматери.
В марте он с Гаем Хикоком поехал на автомобиле в Италию, чтобы разыскать католического священника Бианки, который должен был подтвердить, что окрестил его в госпитале летом 1918 года. Полина сопровождать его отказалась, полагая, что он едет не только из-за Бианки, но и ради «мальчишника». За 10 дней посетили Геную, Рапалло, Пизу, Флоренцию, Римини, Болонью. Обстановка в Италии не понравилась — всюду фашисты. Но цель поездки была достигнута: Бианки подтвердил, что крестил раненого. Хикок вспоминал, что, когда ехали на встречу со священником, Хемингуэй вышел из машины, встал на колени и «долго молился и рыдал» — то ли от религиозных чувств, толи ощущая вину перед. Хедли и Бамби. По возвращении в Париж он нашел доминиканского патера и объяснил ему, что был добрым католиком уже давно, ежедневно молился, посещал мессы, а если иногда отклонялся от истинного пути — так это потому, что не было хорошего примера; скрывал же свое католичество, дабы его не объявили «католическим писателем». Насколько все это соответствовало действительности — как говорится, одному Богу известно.