Химеры
Шрифт:
Можно подумать, двор маслоцеха в Вилюйском улусе (автор романа «Что делать?» отбывал ссылку в тех местах) отрадней для предсмертного взгляда, чем внутренность склепа. Или что выстрелить в собственную голову из ружья легче, чем достать кинжалом до сердца – тоже своего, увы.
Все одно смерть от своей руки – не своя. Парадокс не только грамматический. Когда убийцы (или молния – как Петрарку; а также землетрясения, наводнения, пожары, транспортные катастрофы и прочие мрачные шалости так называемой судьбы; а в художественных произведениях – писатели) нас убивают, они крадут и уничтожают, помимо остатка биографии, еще и спрятанную в него
Это «мы» здесь – не риторический прием. Не хочу, не могу, наконец – не желаю говорить за всех. Оставим каждому местоимение его. Мы – в данном тексте означает: мы с Каем. Разумеется, вы знаете, кто это: герой – нет, не сказки Андерсена, а самого знаменитого силлогизма. Простого категорического, – однако наша с ним общность не так проста. В принципе, она требует для глаголов не множественного, а двойственного числа – а его теперь в русском языке ищи-свищи. Не я тут виноват.
Кроме того, мы не равны по статусу. Меньшая посылка того силлогизма давно сделалась аксиомой, так что Кай – человек несомненный. А что я тоже отчасти человек – только моя, заинтересованного лица, гипотеза. (Доказываемая лишь вероятностью – довольно, впрочем, высокой, – что и я, как он, смертен. Хотя он если и смертен, то не как я. Не первое столетие.) Есть разница?
А зато нас, может быть, не двое, а трое. Кто-то же когда-то кому-то клялся: где ты, Кай, там и я, Кайя.
Если на то пошло, риторический прием здесь – «вы».
А – порвать билет, отказаться от своей смерти? Такой поступок якобы обижает Устроителя Лотереи (термин Т. Карлейля; виноват, соврал: мистера Теккерея): билетик-то даровой. (Но разве кто-нибудь его выпрашивал?) Не только капельдинеры – зрители тоже негодуют, когда какой-нибудь Онегин, ступая по ногам, направляется в гардероб. По Алигьери, за суицид – второй ярус круга аж седьмого.
Когда душа, ожесточась, порветСамоуправно оболочку тела,Минос ее в седьмую бездну шлет.Самоубийца падает с лестницы Ламарка и становится, разбившись, диким растением. Кустом. Немым, неподвижным. Но по-прежнему способным чувствовать отчаяние, запах, тяжесть и боль. А на него всю вечность напролет с черного твердого неба пикируют гарпии (огромные такие грифы с женскими железными грудями, с женскими железными лицами) – и, ломая на нем ветку за веткой, рвут с него листья, и жрут, и обдают его жидким пометом, невыносимо зловонным.
(Это же самое привиделось однажды Некрасову. Верней, передалось через систему литературных зеркал – исключительно четко:
Гром глушит их вечным грохотом,Удушает лютый смрад,И кружит над ними с хохотомЧерный тигр-шестокрылат.)Никогда больше не дотронуться. И даже издали не увидеться больше никогда, никогда – ни даже на Страшном суде:
Пойдем и мы за нашими телами,Но их мы не наденем в Судный день:НеНе понимаю. Куда притащим наши тела – обратно в ад? Или где эта сумрачная сень? И почему тень – безжалостная?
Т. Б. Лозинская, наверное, понимала. Но в тот день, когда она была вдовой, не до стихов ей было, не до стихов.
Ждала: стемнело бы за окнами поскорей. В Ленинграде зимой солнце садилось не раньше и не позже, чем в нынешнем Петербурге.
Могила на Литераторских мостках, на участке мастеров искусств. Найти легко – совсем неподалеку есть приметная: каменный портик с фигурками лошадок (кажется, и собачек): лежащий тут преуспевал, по-видимому, в цирковой дрессуре.
А через ряд стоит человеческого роста параллелепипед (слово из тетрадки в клетку), по центру лицевой стороны – металлический муляж как бы книжки; тут же, если не ошибаюсь, и гусиное перо. Над книжкой выбито:
Михаил
Леонидович
Лозинский
21·VII·1886 – 31·I·1955
Под книжкой:
Татьяна
Борисовна
Лозинская
30·XI·1885 – 1·II·1955
Литераторские мостки – чем не сумрачная сень? Очень даже сумрачная.
Но грубой, грязной, ледяной, отвратительно чужой рукой сдирает с человека теплое, недотраченное тело – смерть насильственная, бесстыдной наглостью и страшна.
Длинный железный дурень выковыривает меня из меня. Как мерзко. Как унизительно.
И обида тем сильней, что чаще всего и даже, как правило, не своя смерть оказывается результатом беспорядочной толкотни дураков.
Скажем, граждане Вероны, услыхав (1375) от глашатая (местное СМИ), что Бартоломео II делла Скала покинул их, администрацию же отныне возглавляет безутешный младший брат покойного Антонио I, так поначалу и подумали: не от большого ума, подумали они, шатался злосчастный диктатор без охраны по ночным улицам. На подчиненный ему правопорядок, что ли, полагался или на свой длинный кинжал, – ну и напоролся на такого же самонадеянного и тоже нетрезвого, но с кинжалом еще длинней. Нехилое угощение, надо надеяться, выставят народу в день похорон.
Однако буквально через час глашатай объявил: виновные в теракте – такой-то и такая-то – задержаны и в настоящий момент дают признательные показания. С ними, разумеется, будет поступлено по всей строгости.
Тогда граждане Вероны подумали – и опять были по-своему правы: здравствуйте, не женившись, дурак и дура! не нашли, значит, другого способа избавиться от нежелательного, но слишком сильного претендента (она) и соперника (он). А что бы им просто убраться подальше. Эмигрировать. Хоть в Мантую, 25 миль отсюда. Не сообразили, не догадались, не решились, – а убить разве безопасней? Еще и труп зачем-то выложили напоказ, а сами спокойно разошлись по домам. Ну не дураки?
Действительно: эту девушку, на чьей лестнице и т. д., а также того человека, который ей нравился, отвели в тюрьму. И там их пытали. Подробностей лучше не знать – к счастью, я и не знаю. Только убежден, что Антонио присутствовал. Из любви к брату, а как же, и ослепленный горем и жаждой мести.
К тому же фамилия девицы (имени я сразу не нашел, а поискать как следует – недосуг, простите) была Ногарола. Из семьи, стало быть, известной странным чудачеством: вот уже несколько поколений эти графы Ногарола всех своих дочерей (а не только сыновей, как нормальные) и всех невесток учили читать! Мало этого – еще и писать! Некоторые из них потом, уже в следующем веке, что-то даже сочиняли, чуть ли не стихи.