Химеры
Шрифт:
Ну так интересно же посмотреть на эту девку (грамотная, видите ли, тварь!) – как она голая стоит на коленях в луже собственной крови, рвоты и мочи.
(А в другом углу ее хахаль рвется с цепи. Прикованный за шею.)
И послушать, как они сознаются в преступлении, причем валят вину друг на друга.
Тут вышла неприятность: не сознались. Ни она, ни он. Умерли под пыткой в ту же ночь – не прося ни прощения, ни пощады.
Я думаю, они сговорились. Применили уловку – ну, пусть будет № 23. Смерть по-итальянски: задержать дыхание, сжать кулаки и терпеть, пока сердце не разорвется. Наверное, один все-таки умер от внешнего
Антонио на закрытом совещании силовиков выразил мнение – допустил такую дурацкую ошибку, – что в данном случае имела место недоработка пыточной группы.
Но у веронских палачей была собственная гордость. Уж они-то знали, что они делали с этими двумя и что те двое чувствовали, пока с ними это делали. И что если после всего этого человек – мужчина ли, женщина, но особенно женщина, – после таких мук все-таки не колется, – объяснение возможно лишь одно: он чист – в смысле пуст. Нельзя извлечь из человека то, чего в нем нет. В этих изуродованных головах не имелось никакой информации о последних часах Бартоломео II.
Улик нет. Мотив слаб. Свидетелей – ни единого. Телохранители, которые должны были хоть издали сопровождать отца нации (Capitano del Popolo), провалились – вся смена! – под землю или на дно Адидже (тамошняя, веронская, река).
У палачей были семьи. Родня. Соседи. Граждане Вероны гордились своими мастерами заплечных дел. Верили в них, верили им. Как, может быть, не верили себе.
Всплакнули о незаконно репрессированных, конечно. Такие молодые. Положим, тирану нет закона. Как ветру. И как орлу. Но разве обязательно быть тигром? Антонио выместил на бедняжках свою лютую скорбь о любимом брате и начальнике. Импульсивный такой, совсем без тормозов. О, скорей бы наступила эпоха Просвещения, осточертели эти Средние века!
Ум независимого, как мы с вами, наблюдателя тоже огорчен и рассержен, но – как бы это выразить? – сердце не уязвлено. (Или поменять местами сказуемые; у кого как.) История прежалостная, но порядок вещей не нарушен. В порядок вещей входит риск попасться зверю или дураку. Вообще – ассортимент неудач. И он широк. Все это чудно изложено в «Голубой книге»:
«То есть, кроме неудач, у них как будто мало чего и бывало. Нищие бродят. Прокаженные лежат. Рабов куда-то гонят. Стегают кнутом. Война гремит. Чья-то мама плачет. Кого-то царь за ребро повесил. Папу в драке убили. Богатый побил бедного. Кого-то там в тюрьму сунули. Невеста страдает. Жених без ноги является. Младенца схватили за ножки и ударили об стенку… Как много, однако, неудач. И какие это все заметные неудачи».
Попасть на всю жизнь в так называемое неправовое государство, в бессовестное – неудача из крупных. Раз оно опирается на худшее в людях, то и власть над ним нередко достается худшим из людей. А в промежутках – злым глупцам обыкновенным; те борзеют постепенно, в процессе осуществления полномочий.
Ну а кто слишком грамотен, чтобы быть свирепым,
Такой простой выбор; кажется, и раздумывать не о чем. И вот надо же: многие пропали, многие пропадают и многие еще пропадут.
Все ведь жили, живут, живем, будем жить в неправовых государствах. (Кроме некоторого меньшинства. На некоторых пространствах. Да и там лафа, похоже, кончается. И продлилась-то какие-нибудь полтораста лет в лучшем случае.)
Все это так обыкновенно, так привычно, никто и не замечает. Врожденная, можно сказать, неудача. Прилагается к жизни. Коварные шуруют, подлые терпят. И спасибо говорят.
Все мы, разумеется, предпочли бы, чтобы дело обстояло по-другому.
Чтобы за мирозданием приглядывали, прогуливаясь под ручку, справедливость и юмор.
А то – ну куда годится? Достоинство – понимаете ли, до-сто-ин-ство! – просит подаянья, вдохновению зажимают рот, праведность неизвестно с какого перепуга прислуживает пороку, ложь глумится над простотой (этой, впрочем, так и надо), и ордена и премии вечно достаются не тем, и ничтожные позволяют себе одеваться шикарно.
Так тяжело смотреть. Просто хоть не живи.
Но это, настаиваю, не трагедия, а 66-й сонет в переводе Самуила Маршака. Утирай слезу, поехали ужинать.
Тут она и обернулась. Прежалостная история этой Ногарола и ее друга. В прямом смысле: как оборотень.
Сюда просятся строки Шиллера (в переводе, конечно, Николая Заболоцкого, а Жуковский покамест отдохнет):
И вдруг, как молния средь гула,В сердцах догадка промелькнула!Палачи – действительно как Ивиковы журавли (и тоже невольно) – заронили в коллективный мозг искру дедукции.
У всех на виду гарцевал и красовался реальный выгодополучатель. Причем единственный, кто с легкостью мог бесследно устранить киллера и прочих исполнителей и всех свидетелей. И мотив у него имелся – о-го-го какой мотив! (И опять же только у него.)
Через некоторое (наверное, недолгое) время не осталось в Италии человека, который не был бы убежден, что Антонио делла Скала – гнусный братоубийца.
А знаешь ли, чем сильны мы, Басманов? И т. д. Когда (1387) пришли Висконти (предки кинорежиссера), чтобы взять Верону под свой контроль, население поленилось сплотиться вокруг вождя. Антонио бежал и даже, возможно, умер своей смертью, – но не все ли равно.
Над двумя безымянными молодыми людьми зло одержало чистую победу.
Про что и сочиняются трагедии. Настоящие, то есть (по-моему) в которых утешения нет и прощение невозможно.
Вот и спросим себя: чья повесть печальней. А заодно уж (извините, порой приходится использовать слова с несколько неотчетливым значением): чья взаимная любовь испытана (тут смысл, к сожалению, буквальный) страшней?
Но турбизнесу небольшого, как Верона, города эксплуатировать сразу две легенды в лом и ни к чему. Мрачную пустили на впечатляющие детали трогательной. Фокус-покус, know-how безвестного креативного чичероне (Довлатов почти так развлекался в Пушгорах, а я – тоже с похмела – в Царскосельском парке): подвести экскурсантов к особняку Ногарола и таинственно так, торжественно: видите, синьоры, этот дом? и лестницу справа от входа? вы стоите перед casa di Romeo!