Хмара
Шрифт:
— Папа!..
Отец взял ее за голову обеими руками и неотрывно, жадно, словно запоминая, вгляделся в лицо.
— Ухожу, Наташка, — сказал как новость. — Наказывать тебе ничего не буду, ты у меня умница… За меня не беспокойтесь, живите хорошо.
— Папа, вы чаще пишите с фронта.
— Добре, доченька.
Мужчины, сидевшие на кухне, разобрали свои котомки и переминались у порога — ждали, когда Петр Сергеевич распрощается. Все четверо, видимо, очень спешили.
— Папа, берегите себя!
Во дворе злобно залаяла Жучка: кто-то стучался
— Из Москвы… — сказала отсыревшим от слез голосом, недоуменно, на вытянутой руке вглядываясь в адрес.
— Из Москвы? От кого? — удивился отец.
Это был пакет из библиотечного института. Приемная комиссия возвращала Наташины документы с приложением отпечатанной на машинке сопроводительной бумажки:
ВВИДУ ЗАПРЕЩЕНИЯ ВЪЕЗДА В МОСКВУ ПО ПРИЧИНЕ ВОЕННОГО ПОЛОЖЕНИЯ ПРИЕМ ИНОГОРОДНИХ ВРЕМЕННО ОТМЕНЕН.
— Ничего, Наташка, не расстраивайся. После войны поедешь учиться. Вернусь я, и поедешь.
— Ладно, папа. Я в колхозе буду работать.
— Вот и молодец! Ну? — отец притянул к себе Наташу и крепко расцеловал в щеки. Потом поманил к себе Гришутку, который забился в угол возле печи и молча поблескивал оттуда тревожными глазенками.
— Расти большой, сынуля! К моему возвращению чтоб Наташу ростом догнал. А то, сдается, ты расти не хочешь…
— Хочу, — прошептал Гришутка и уткнулся носом в отцовскую руку.
С женой Петр Сергеевич у калитки троекратно расцеловался, осторожно освободился из ее рук и быстро, не оглядываясь, пошел к подводе — там уже сидели, терпеливо дымя махоркой, его товарищи.
Наташа слышала, как один из мужчин сказал отцу:
— Крепкая у тебя дочка на слезы. Молодая, а смотри-ка, выдержку имеет.
— Наташка такая… — слова отца заглушило тарахтение тронувшейся подводы.
Навзрыд плакала мать. Размазывал слезы по щекам грязными кулачками Гришутка. Лишь Наташа стояла каменным истуканом. Но дорого стоило ей это внешнее спокойствие. Останься отец еще на несколько минут, не выдержала бы и она. Кинулась бы ему на грудь, запричитала бы нескладное, бабье, как мать.
Но подвода уже заворачивала за угол, отец махал фуражкой, крикнул напоследок:
— Живите хорошо!
Чувствуя, что ее покидают силы, Наташа метнулась к огородной калитке, рванула кляч и влетела в спасительные подсолнухи. Ничком упала на землю, содрогаясь в плаче всем телом. Родной папочка! Да минует тебя вражья пуля!.. О, проклятый, проклятый Гитлер, и зачем породила тебя природа?! Папочка, милый! Как бы я хотела защитить тебя своим телом, если подлый фашист направит в твою грудь винтовку!..
Горько плакала Наташа, уткнув мокрое лицо в сгиб локтя. А над ее головой шелестели на ветру грубые шершавые листья, мерно и тяжело кивали жилистые шляпки подсолнухов. Духовито пахла плодородная днепровская земля, щедро питавшая жизнь.
2. МЫ ЕЩЕ ВЕРНЕМСЯ
Умань горела, подожженная бомбежкой. Стрелковый
Радист Никифор Тараскин шагал за фурой взвода связи, с трудом передвигая свинцовые ноги. Он не спал третьи сутки подряд. Чудовищная усталость, накопившаяся за две недели непрерывных боев, сделала его равнодушным к опасности, и сейчас ему хотелось только одного — спать. Где угодно и как угодно, но лишь бы прилечь и расслабить заклекшие мускулы. И пусть кругом грохочет, пусть вонзаются рядом в землю, выбивая фонтанчики пыли, осколки — все равно. Только бы спать, спать… Им владело состояние того душевного безразличия, когда и смерть кажется не таким уж неприемлемым исходом.
В опасной близости от лица Никифора, тускло отблескивая в зареве пожара, колебалось жало штыка идущего впереди невысокого красноармейца. Оно прыгало прямо перед глазами, и Никифор понимал, что достаточно оступиться ему самому или тому красноармейцу, как штык распорет лицо. Надо было отодвинуться в сторону, но слева и справа тоже шагали люди, такие же усталые, как и Никифор, и чтобы переменить место в колонне, нужно выбиться из механического ритма ходьбы, заставить себя быстрее шевелить ногами. Как раз на это кратковременное усилие у Никифора не оставалось ни сил, ни желания.
Ноги были чугунно-тяжелыми и в то же время, как во сне, ватными, плохо управляемыми. Приходилось непрерывно бороться с желанием замедлить темп ходьбы, остановиться, лечь, заснуть… Всю свою волю Никифор сосредоточил на том, чтобы идти вслед за фурой связистов, вот за этим пляшущим перед глазами штыком, потому что если отстать, то потом уже не будет возможности догнать и найти свой взвод в ночном, бесконечном солдатском потоке.
К рассвету полк занял позиции вдоль пологой степной балки. Предполагалось, что противник где-то в непосредственной близости, за балкой. Однако сколько ни всматривался Никифор в предрассветную полумглу — ни огонька, ни звука, ни движения. Лишь во ржи били перепела, звенели цикады да юркая ящерица неподалеку от Никифора перебегала в траве короткими перебежками — ну, словно боец под минометным огнем.
Приказа окапываться не поступило. Но строжайше запрещалось курить, громко разговаривать, бряцать оружием и, самое мучительное, нельзя было спать. Командиры взводов и старшины ходили вдоль цепи и будили заснувших, повторяя яростным шепотом: «Быть на чеку!.. Быть на чеку!..»
Никифор находился в странном состоянии полусна-полубодрствования, когда явь кажется сном. Он лежал за сурчиным бугорком, удобно вмяв ложе винтовки в крупитчатый чернозем. Голову подпер обеими руками, потому что боялся, что мгновенно уснет, стоит лишь склониться на мягкий, хранящий под остывшим поверхностным слоем теплоту дня земляной бугорок. Сохраняя напряжение в шейных мускулах, он еще мог контролировать себя.