Хмара
Шрифт:
Было это так. Спустя неделю после объявления войны отец ездил за горючим для тракторов дорожно-строительного участка, заскочил на полчасика домой, пообедал и под конец — видно, не без умысла оттянул напоследок — сказал, что записался в армию добровольцем. Мать — в слезы. А Наташа почувствовала прилив необыкновенной гордости за отца, старого коммуниста и участника гражданской войны, подошла к нему, крепко пожала отцовскую руку и торжественным, звенящим от волнения голосом сказала:
— Поздравляю вас, папа! Вы поступили как настоящий патриот!..
Петр Сергеевич Печурин с удивлением поглядел на дочь —
По давней привычке, как он любил делать, когда Наташка была маленькой, притянул ее к себе, зарылся усами в русые, легкие дочкины волосы. Только не было теперь худенького, доверчивого тельца и милого, молочного детского запаха. Как-то незаметно повзрослела его дочка.
— Замуж тебе скоро, Наташка, — сказал усмешливо. — Ты уж дождись, пока я вернусь…
Наташа покраснела до слез, выскользнула из отцовских рук и выскочила из хаты. На огороде, скрытая от всех глаз зеленой чащобой кукурузы и подсолнухов, долго сидела, уткнув подбородок в острые мальчишьи коленки. Думала об отце, о себе…
Наташину сдержанность Петр Сергеевич напрасно счел за духовную черствость. Понимала она, что на войне убивают, на то и война. И мысль о том, что она, может быть, видит дорогого ей человека в последний раз, остро пронзила душу. Но не могла она, не считала себя вправе дать волю слезам — словно бы заранее оплакивать Петра Сергеевича. Ну, мать — дело другое: женщина она малограмотная, и слезы у ней всегда по-бабьи близки. А Наташа кончила десятилетку и недаром же комсомолка — она обязана быть опорой, моральной поддержкой для отца. Зачем же расстраивать его, показывать, как она за него боится?..
Ей казалось, будь она на фронте рядом с Петром Сергеевичем, с ним ничего не случится. Она охранит его одним своим присутствием, а если надо, перевяжет раны, накормит, обстирает, да мало ли как еще может помочь. О том, что не отца, а ее саму могут убить, Наташа не думала. Мысль о собственной смерти была настолько противоестественной и нелепой, что разум отвергал ее с ходу, не вникая в суть. Само собой подразумевалось, что она останется жива и невредима. Другие могут погибнуть, но не Наташа! Потому что не может того быть, чтобы вдруг перестали существовать, превратились в ничто вот эти загорелые теплые руки, эти сильные стройные ноги и все ее молодое, жадно вбирающее радости жизни тело.
Там, на огороде, в подсолнухах, Наташа и решила подать заявление в райвоенкомат, попроситься в одну с отцом воинскую часть. На следующий день встала пораньше, завернула в чистый платок документы — школьный аттестат, осовиахимовское удостоверение, комсомольский билет — и пешком отправилась в райцентр Каменку.
Улица возле военкомата была забита машинами я подводами, кругом полно народу — и у заборов сидят на земле, и бродят между телег с потерянными лицами, в одном месте устало, с длинными всхлипами, плакали, рядом разухабисто заливалась гармошка. Почти все
В самом здании военкомата не протолкнуться: в коридоре стоят и сидят на полу впритык друг к другу, из кабинета в кабинет, покрикивая на мобилизованных, носятся работники военкомата в новенькой, с иголочки, форме и с выражением подчеркнутой озабоченности. Из-за фанерной перегородки зычным голосом выкликали:
— Сидорчук!
— Я! — вскочил один из мобилизованных, торопливо оправил помятый пиджак и скрылся за перегородкой.
— Пономаренко!..
Наташа дождалась, когда вызовы прекратились, и заглянула в дверь. Увидела столы, заваленные пыльными папками и уставленные продолговатыми ящичками, из которых, как на читательском абонементе в библиотеке, топорщились карточки из толстой бумаги. За столами сидели строгие военные дяденьки в ременных портупеях, придававших им бравый вид. Наташа не разбиралась в знаках различия и выбрала самого-старшего по возрасту: он выглядел солиднее остальных. Стараясь из-за деликатности ступать неслышно, подошла к столу. И застыла в ожидании, когда военный обратит на нее внимание. Но тот словно не замечал посетительницы и продолжал копаться в бумагах. Хотя Наташа могла поспорить, что он отлично видит ее, стоявшую перед его носом. Прошла минута в неловком, томительном ожидании, ладони у девушки взмокли от волнения, из памяти выскочили те приличествующие случаю, заранее продуманные слова, которые она готовилась произнести.
— Я хочу пойти на фронт доброволкой, — громко и, пожалуй, излишне резко сказала Наташа. — Кому подать заявление?
Солидный военный оторвался от бумаг, взглянул на Наташу, и брови у него поползли вверх. И все, кто был в комнате, посмотрели на Наташу. А она стояла, вконец смущенная собственной резкостью и всеобщим вниманием и понимая, что смущена, смущалась еще больше.
— Коль девки в армию просятся, — весело сказал кто-то, — Гитлеру непременно и в самом скором времени каюк!
— Ты, коханая, к минометчикам иди, лафетчицей будешь, — посоветовал другой.
Грохнул мужской смачный хохот.
— Я санитаркой могу, — сказала Наташа, не понимая, отчего они смеются. — В школе мы занимались в санитарном кружке.
— В каком классе ты учишься? — спросил солидный военный.
— Десятый закончила.
— А не врешь?
Наташа возмутилась:
— Честное комсомольское! Я аттестат могу показать… — И поспешно принялась развертывать документы.
— Ладно, — остановил ее военный. — Ты видела, какое столпотворение в коридоре?
— Ага.
— «Ага» у бабки под печкой сидит. А у нас говорят: так точно. Мужиков сперва под ружье надо поставить, армию отмобилизовать. Понимаешь? Ну, а ваше, женское дело — последнее.
— Но ведь санитарки на фронте нужны? — не теряла надежды Наташа.
— Нужны, — согласился военный. — Медперсонал частично мобилизовали. А насчет вас, из школьных кружков, указания не поступало.
— А когда поступит?
— Ну, милая, — развел руками военный, — кто ж тебе ответит на это? Может, через месяц, а может, через год.