Хобо в России
Шрифт:
Я попросил переводчика узнать у генерала, не может ли он вспомнить несколько анекдотов о Мак-Гахане, которыми я мог бы поделиться со своей газетой. Я понимал, что писать о далеком Транс-Каспии, настоящей terra incognitaдля большинства американцев, будет нелегкой задачей, если только мне не удастся каким-то образом привязать к репортажу Америку. Но Куропаткин был не в настроении рассказывать анекдоты. «Когда Мак-Гахан и я были вместе», — произнес он, — «нам приходилось видеть и запоминать слишком много других событий».
Таков итог встреч с Куропаткиным. Что-то в этом человеке и его окружении захватило мое воображение, иначе мой
Не нравилась мне его карьера мясника — и мне неприятно было видеть его жесткое лицо. И все же в его прощальных словах, «Bonne Chance» [34] , чувствовалось нечто товарищеское, солдатское; по мне, приязни он был достоин больше, чем брани. Что же касается пяти миллионов рублей, которые Куропаткин, по слухам, «прихватил» в Манчжурии, могу лишь сказать, что он не показался мне похожим на вора.
В Санкт-Петербурге
34
Bonne chance— всего хорошего, в добрый час (франц.).
Полицейская облава, в которой я принимал участие в Санкт-Петербурге, хоть и не была напрямую связана с опытом бродяжничества в России, все-таки осталась в памяти: ведь началось все с изучения ночлежных домов для бродяг. Занимаясь своими исследованиями, я внимательно осматривал пристанища местных босяков и посетил, среди прочих, печально известный дом Вяземского, худшую из трущоб, какие я когда-либо и где-либо видел. В одну зимнюю ночь 1896 года (мне говорили, что с тех пор ничего не изменилось) здесь в пяти двухэтажных домах, расположенных на пятачке размером с бейсбольное поле, спали 10 400 мужчин, женщин и детей. Всего лишь в сотне шагов находится Аничков дворец. Обитатели дома Вяземского — больные, преступные и дерзкие отбросы городского населения.
Как-то раз глубокой ночью офицер полиции и несколько городовых повстречали одну женщину из Армии Спасения, выходившую из самого обветшалого здания. Она посещала ночлежку по миссионерской надобности.
— Боже мой! — воскликнул офицер, увидев ее без сопровождающих. — Вы здесь одна?
— О нет, офицер, не одна, — отвечала бесстрашная маленькая женщина. — Со мною Бог.
— Гм, — хмыкнул офицер. — В компании одного Бога я сюда ни за какие деньги не сунулся бы.
Облаве, в которой я участвовал, подверглась ночлежка поменьше рядом с монастырем Александра Невского. В известном смысле, должен признаться, облава была устроена ради меня, и после я очень сожалел, что стал ее виновником. Тогдашним начальником сыска был милейший престарелый джентльмен по фамилии Шереметьевский. Однажды я сказал, что хотел бы увидеть, как «работают» его люди, и он представил меня рослому офицеру — забыл его имя — который любезно предложил мне поглядеть на облаву в одном подозрительном ночлежном доме.
Около девяти вечера
Свечной жир капал на нашу одежду, пока мы неловко взбирались по темной лестнице в мужскую половину. В центре комнаты горел тусклый светильник, отбрасывая зловещие отсветы на проснувшихся жильцов. Какое разнообразное общество находилось в этом дурно пахнущем помещении! Старики, едва способные выбраться из коек; неотесанные головорезы средних лет, на мгновение оторопевшие, но полные жажды мести и преступления; молодые парни, только лишь начавшие городскую жизнь и дрожащие от страха при виде неожиданных гостей — никогда еще мне не приходилось видеть такое жалкое смешение человеческих тел и отрепья.
Метод полиции был достаточно прост. Каждого обитателя ночлежки заставляли предъявить паспорт. Если документ был в порядке, прекрасно; он мог снова отправляться спать. Но если в бумагах обнаруживалось что-то подозрительное или, что еще хуже, бумаг вовсе не было, его отсылали вниз, где он присоединялся к другим задержанным, охраняемым полицейскими. Из задержанных в ту ночь нарушителей самыми страшными, мне кажется, были несколько скрывавшихся крестьян, которые бежали из деревень и болтались без дела, прося милостыню в городе. Один бедный старик принял меня за офицера полиции. Я шел между кроватями, высоко держа свечу и стараясь рассмотреть лица постояльцев. Старик — было ему, надо полагать, около восьмидесяти — вытащил засаленный клочок бумаги, представлявший собой паспорт, и попытался убедить меня, что не совершил в этом мире ничего предосудительного. В его потухших старых глазах застыло умоляющее выражение, точно у дворняги, ищущей хозяйского милосердия. Я рад был узнать, что его бумаги оказались в порядке.
Позднее мы осмотрели и женское отделение. Здесь мы нашли такую же мешанину тел и лохмотьев. Как и мужчины, женщины должны были предъявить паспорт либо отправиться в участок. Одна молодая крестьянка растерялась или, возможно, просто не умела читать. Она уверенно протянула сыщику свой паспорт, но когда тот спросил, как ее зовут, назвалась другим именем — не тем, что значилось в паспорте.
— Ступай вниз, невежда, — приказал офицер, и она ушла, горестно размышляя над тем, почему на свете бывают разные имена, во всяком случае в удостоверениях личности.
Осмотр завершился, мы спустились в нижнюю комнату и пересчитали нашу «добычу». В сети полиции угодило больше десятка нищих. Их выстроили снаружи между двумя рядами полицейских, свечи были потушены и инспектор отдал приказ двигаться. Не хотелось бы вновь увидать ту жуткую, мрачную картину, какую являли собой эти люди в лохмотьях, устало тащившиеся в темноте. Мне показалось тогда (и продолжает казаться сейчас), что сцена эта раскрыла всю печальную и грустную правду о России.
— Страна бродяг, — пробормотал я, когда мы с другом оказались одни на Невском.