Хогарт
Шрифт:
Первая гравюра называется так: «Символическое изображение Южного моря», или попросту — «Пузыри Южного моря», или «Скачки на деревянных лошадках». Названия эти сейчас звучат загадочно, но лондонцы в 1721 году все понимали преотлично. Тем более что гравюра сопровождалась очень подробным стихотворным комментарием. Наверное, эти стишки принадлежали самому Хогарту, хотя настаивать на таком предположении не хочется, поскольку они очень посредственны — ничем не лучше обычных подписей под лубочными картинками.
Среди других коммерческих предприятий существовала в Лондоне и «Компания Южных морей», выпускавшая сомнительные, но многообещающие акции. Трудно сейчас сказать с полной уверенностью, занималась компания чистопробным мошенничеством или просто прогорела с подозрительной быстротой, но так или иначе стремительный ее крах повлек за собою трагическое разорение доверчивых акционеров. Это
В гравюре Хогарта и в самом деле много от Калло, даже расположение фигур и групп, но суть его работы иная — все смещено и перепутано в созданном им удивительном мире. Обыкновенные горожане в кафтанах и париках, аллегорические чудища, любезные Хогарту еще по мастерской Гэмбла, звери, судьи, карлики, монахи, палачи. Директора «Компании Южных морей» кружат на увенчанной статуей козла карусели несчастных акционеров: клирика, проститутку, шотландского лэрда, чистильщика сапог, старуху. Дьявол зазывает покупателей в адскую свою лавку, у прилавка которой пастор, раввин и католический священник самозабвенно играют в «орлянку». Эгоизм колесует Честность, Подлость избивает плетью Честь, а равнодушная к жестокости полубезумная толпа мечется по площади у подножья колонны, чей постамент украшает надпись: «Памятник воздвигнут в память разрушения этого города «Компанией Южных морей» в 1720 году». От всей этой чертовщины веет не просто сатирой; не будь Хогарт еще так слаб в рисунке, не соедини он так наивно назидательную аллегорию с мрачной фантазией, впору было бы вспомнить сцены брейгелевского ада. Но Хогарт еще очень молод; то, что различает он в бедах маленьких людей большого города, он излагает с непоследовательной страстностью проницательного, но неумелого рассказчика, смешивая банальные сентенции с мудрыми наблюдениями. В гравюре страшное не пугает, колесование Честности — чистая риторика; пугает другое — то, что еще и Хогарт только начинал угадывать — бессмысленная и беспросветная суета огромного Лондона, извечное кружение сумрачной жизни, лишенной надежд, справедливости и добра.
Трагизм хогартовской эпохи был куда менее заметен, нежели бедствия войны времен Калло. И он не мог проявиться прямо, он проглядывал робко и невнятно сквозь анекдоты и назидательные обличения пороков, облекаясь то в тревожную пляску теней и линий, то в гримасу выдуманного чудовища, то в судорожные ритмы теряющей рассудок толпы.
ДЖЕНТЛЬМЕН, РИСУЮЩИЙ НА НОГТЯХ
Сам же Хогарт навряд ли задумывался над философской стороной дела. Он совершенно основательно полагал, что искусство должно прославлять справедливость и клеймить порок. Лондонцы немало смеялись над глупыми любителями легкой наживы, над азартными попами и директорами, крутящими карусель. Смеясь, они платили шиллинги, покупали гравюры и запоминали неизвестное прежде имя.
Надо ли говорить, что Хогарт радовался безмерно. И очень может быть, что даже подглядывал исподтишка, как в лавке на Нью-Гейт-стрит бойко распродавались его «Пузыри Южного моря», так же как и другая гравюра — «Лотерея», очень похожая и смыслом и сюжетом на предыдущую.
Тут мистер Хогарт, вместо того чтобы резать следующие гравюры, решает взяться за учение. Тому было, видимо, несколько причин. Во-первых, он презирал всякую эмпирику и обожал докапываться до смысла вещей, если эти вещи его интересовали. Он любил рисовать и хотел делать это осмысленно. Во-вторых, он понимал, что рисует еще очень плохо. А кроме того, когда даже очень талантливый человек в себе сомневается, перестает доверять собственной исключительности, он решает поступать «как все».
Так двадцатичетырехлетний Хогарт начал учиться в рисовальной школе, пышно именуемой «Академией» и возглавляемой мистером Вандербенком и французским живописцем месье Шероном.
За редкими и весьма драгоценными исключениями художественные школы той поры почти ничем друг от друга не отличались. Такова была и эта Академия на Сен-Мартинс-лейн, суетливой улице, что тянулась от хорошо известной Хогарту Крэнборн-стрит к обширной площади, еще не называвшейся, как теперь, Трафальгарской. Поступить туда мог каждый — плати должное количество шиллингов и рисуй, сколько душе угодно. Никаких откровений ученики здесь не слышали, но профессора добросовестно исправляли неточные линии и ошибки в анатомии, учили красиво
Да и кто из художников не прошел через чистилище рисовальной школы с ее усыпляющим шорохом десятков карандашей, с ее затоптанным полом, усыпанным крошками черного от графита черствого хлеба! Из вечера в вечер видел Хогарт одну и ту же картину, склоненные над рисунками головы — в париках дорогих и дешевых, порой и вовсе без парика, а иногда даже в треугольной шляпе с галуном, не снятой по рассеянности или от преизбытка самоуважения; с облупленных стен таращат пустые глаза гипсовые маски, в углу пылится слепок античного торса; несколько дюжин сальных свечей мутно горят под жестяным колпаком, распространяя тяжелый запах копоти и нагретого металла; сноп густого желтого света падает на унылую фигуру голого натурщика с целомудренно задрапированными чреслами. Он сидит перед стынущим камином в позе неудобной, даже не очень естественной, но вполне классической, он старательно напрягает мышцы, держась за специальные веревки, которые, разумеется, рисовать не полагалось. И хотя позы натурщиков очень походили на те, что любил писать столь почитаемый Хогартом Торнхилл, молодой человек вскоре пресытился академическими уроками. Он стал задирать нос. Он стал откровенно демонстрировать перед своими коллегами самые экстравагантные мнения. Кроме того, Уильям решил, что систематически ходить на занятия не стоит, поскольку он знает сам, как и чему следует учиться. И в этом последнем он был бесспорно прав. Но доказывал он свою правоту и свое превосходство с таким невыносимым фанфаронством и так обидно высмеивал ошибки товарищей, что часто вызывал всеобщее негодование, не лишенное, правда, доли почтительности, так как убежденность многое заставляет прощать.
Своих соучеников он обижал часто и большей частью несправедливо. Даже те, кто, чувствуя обаяние таланта Хогарта, прощали ему и апломб, и снисходительно поучительный тон, порой становились в тупик, слушая его сентенции. Происходило все это, очевидно, потому, что он старался изо всех сил объяснить то, что чувствовал, но понять толком не мог. Это, надо признать, вообще была черта для мистера Хогарта характерная. Он, например, яростно оспаривал на Сен-Мартинс-лейн необходимость копировать картины и гравюры старых мастеров. И даже много лет спустя он объяснял свое мнение так: «Глупый переписчик, который, переписывая «Потерянный рай» Мильтона, не пропустил ни единой строчки, имеет почти столько же права равняться с Мильтоном, как точный копиист картины Рубенса — с Рубенсом». Логики в этом рассуждении немного, сравнение плохое — всякому известно, что копирование картин — не переписка текста. И если аргументация юного Хогарта в Академии на Сен-Мартинс-лейн была в том же роде, то вряд ли он многих сумел обратить в свою веру. Склонность к обобщениям заставляла его выдавать за абсолют то, что годилось только для него. Да, ему не нужно было копировать, такова была природа его редкого дарования, но в принципе своем копирование оставалось полезным занятием. Он уверял товарищей, что рисовать неподвижного, окостеневшего в нелепой позе натурщика — пустая трата времени, бессмыслица, забывая, что только для него это так, ибо другое он хочет рисовать, другого искать и добиваться. Он настолько отрицал пользу рисования в натурном классе и так пылко проповедовал «изучение натуры», не объясняя, впрочем, в чем именно это изучение состоит, что один из его однокашников высказался однажды в таком роде:
— По вашему мнению, мистер Хогарт, сэр, единственный способ хорошо рисовать — это не рисовать вовсе. И если бы вы вздумали написать руководство по плаванию, то запрещали бы ученикам влезать в воду, пока они не научатся плавать.
Этот эпизод рассказал впоследствии сам Хогарт. Нет сомнения, что были и другие случаи осмеяния его концепций, о чем ему не хотелось вспоминать. Как большинство талантливых людей, он был обидчив, вследствие чего задирал нос еще выше и высмеивал товарищей еще язвительнее.
Хогарт уже начинал понимать: поиски его не имеют аналогий, не похожи ни на что, ему известное. Он хотел видеть мир в его неделимом, сложном, взаимопроникающем, одновременном движении, хотел научиться изображать то общее, что совершенно неуловимо для художника, прилежно копирующего частность. Ведь и в «Пузырях Южного моря» главное — не в смешных или жутких подробностях, а в неясной догадке об общей трагедии сущего.
И вот, побуждаемый настойчивым желанием уловить нечто, для своего времени необычное, он старается всеми силами создать собственную систему наблюдения и изображения видимого мира. И как многое, что делал Хогарт, эта система выглядела со стороны непонятно и даже не вполне респектабельно.