Хоксмур
Шрифт:
Передавали утреннюю службу, и он понял, что сегодня воскресенье. Священник возвышался над паствой: «Можно вспомнить о том, как сложна и опасна современная жизнь, каким темным выглядит будущее и как далеки мы от наших предков. Но я, друзья мои, скажу вам следующее: каждый век считал себя темным и опасным, каждый век боялся своего будущего, каждый век терял своих предшественников. И тогда люди обращались к Богу с такой мыслью: если есть тени, то должен быть и свет! А в глубине лет, друзья мои, находится бесконечность, которую возможно разглядеть, если уповать на милость Божию. И замечательно то, что эта бесконечность пересекается со временем, совсем, как в этой церкви…» Внимание Хоксмура отвлекла муха, пытавшаяся выбраться из закрытого окна, и когда он снова взглянул на экран, священник успел уйти вперед: «…когда мать бросает на дитя любящий взгляд, свет, льющийся из ее глаз, утешает и лелеет младенца; наши голоса, звучащие в этой церкви, тоже способны служить на благо света, изгонять тень; вам, друзья
Когда на экране появилось изображение притихшей паствы, Хоксмуру показалось, что он узнал интерьер церкви; и тут показали ее снаружи, камера двинулась сверху вниз, от колокольни к ступеням, задержавшись на табличке позади входа, которая гласила: «Церковь Христа, Спиталфилдс. Возведена Николасом Дайером, 1713». И все, что было прежде, оказалось сном, потому что теперь он знал: вот он смотрит сверху вниз на тело перед церковью Св. Марии Вулнот и взгляд его снова падает на табличку, где говорится: «Заложена в саксонскую эпоху, последний раз перестроена Николасом Дайером, 1714». Такое же имя было и на доске перед церковью в Гринвиче, и он понял, какая в этом заключена симметрия.
Он позволил себе погрузиться в осознание этой схемы, а тем временем картинка на экране телевизора начала очень быстро меняться, крутиться, потом распалась на целый ряд различных изображений. Если прежде церкви были для него источником тревоги и ярости, то теперь он разглядывал каждую из них по очереди с благосклонным любопытством, видя, сколько величия было в этой работе: огромные камни церкви Христа, почерневшие стены Св. Анны, двойные башенки Св. Георгия–на–Востоке, тишина Св. Мэри Вулнот, неповрежденный фасад Св. Альфеджа, белая колонна Св. Георгия в Блумсбери — все это приобрело новый масштаб теперь, когда Хоксмур размышлял о них и о преступлениях, во имя их совершенных. И все–таки он чувствовал, что схема неполна, и чуть ли не с радостью ждал именно этого.
Когда на следующее утро он вышел из дому, похолодало. Окна библиотеки покрывал иней; он снял с полки энциклопедию и нашел страницу со статьей «ДАЙЕР Николас». Вот что он прочел: «1654–1715(?). Английский архитектор, самый значительный из учеников сэра Кристофера Рена, работал вместе с Реном и сэром Джоном Ванбру в конторе по строительству в Скотленд–ярде. Дайер родился в Лондоне в 1654 г.; происхожение его неизвестно, но можно предположить, что поначалу он был подмастерьем у каменщика, а затем стал личным помощником Рена. Позже он занимал несколько официальных должностей под руководством Рена, включая должность инспектора при восстановлении Св. Павла. Наиболее заметные самостоятельные работы он выполнил, став главным архитектором в комиссии по новым лондонским церквам 1711 г. Его постройки были единственными, которые этой комиссии удалось завершить. Дайер смог воплотить в жизнь семь своих начинаний: церковь Христа в Спиталфилдсе, церковь Св. Георгия–на–Востоке в Уоппинге, церковь Св. Анны в Лаймхаусе, церковь Св. Альфеджа в Гринвиче, церковь Св. Мэри Вулнот на Ломбард–стрит, церковь Св. Георгия в Блумсбери и церковь Малого св. Гуго неподалеку от Мурфилдса; последняя стала величайшим из его произведений. В этих зданиях ясно видно умение архитектора оперировать большими абстрактными формами и прослеживаются те полные чувственности (едва ли не романтические) линии, которые характеризуют размер и тень в его работах. Однако при жизни у него, по–видимому, не было учеников, тогда как впоследствии изменения в архитектурных вкусах привели к тому, что его произведения не приобрели большой значимости, так и не получив широкого признания. Он умер в Лондоне зимой 1715 г., полагают, что от подагры, хотя записи о его смерти и захоронении утеряны». Хоксмур не сводил глаз со страницы, пытаясь представить себе прошлое, которое описывали эти слова, но не видел перед собой ничего, кроме тьмы.
Когда он покинул библиотеку и вернулся на Грейп–стрит, улицы уже заполнял народ. Весь в поту, несмотря на сильный холод, он снял со стен листки из белой книжечки, аккуратно разложил их по порядку, а после нетерпеливым жестом запихнул в карман. Он попытался сосредоточиться на том, что ему делать дальше, но мысли его блуждали, отваливались, оставаясь лежать в тени никогда не виданной им церкви Малого св. Гуго. Он добрался до конца — случайно, не зная, что это конец, — и этот непредвиденный, неопределенный взлет еще мог лишить его победы. Воля ушла из него, и, пока он сидел в своем темном пальто и наблюдал за тем, как солнце перекатывается по верхушкам крыш, ее место заняли очертания движущихся фигур. Потом он встряхнул головой и поднялся с решительностью, показывавшей, что он хочет предотвратить по меньшей мере еще одну смерть. Но стоило ему шагнуть на улицу, как он испытал страх; кто–то столкнулся с ним, и в тот момент он готов был повернуть обратно, если бы не подошел автобус, ходивший между Блумсбери и Фенчерч–стрит. Хоксмур сел в него без раздумий. Он съежился на сиденье, а перед ним покоился младенец, спавший, положив подбородок на грудь. Вот так, подумал Хоксмур, спят в старости. Лоб его горел; он прижался им к окну и стал смотреть на пар, поднимавшийся изо рта у людей, что торопились куда–то по улицам города.
Он вышел на Фенчерч–стрит, ожидая увидеть где–то над собой шпиль церкви, но тут были одни башни деловых зданий, отполированные, сияющие в зимнем свете. На углу Грейсчерч–стрит стоял продавец горячих каштанов, и Хоксмур минуту понаблюдал за тем, как угли в жаровне то вспыхивали ярче, то затухали от пролетавшего по многолюдным дорогам ветра. Он подошел к продавцу со словами: «Святой Гуго?» — и человек, не переставая выкрикивать, указал в сторону Лайм–стрит. И его рефрен — «Горячие каштаны! Горячие каштаны!» — подхватил другой, выкрикивавший: «Трагедия! Трагедия!», а затем третий: «Газета! Газета!» Эти крики были знакомы ему с самого детства, и Хоксмура охватила грусть, когда он шагал по Лайм–стрит к Сент–Мэри–экс. Проходя мимо магазина звукозаписи, откуда доносились громкие звуки популярной мелодии, он заглянул внутрь и увидел за прилавком молодого человека, отбивавшего пальцем ритм. Наблюдая за ним, он оступился на тротуаре и отскочил назад от машины, вильнувшей, чтобы его не сбить. «Который час?» — спросил он у старухи, шедшей рядом, но та посмотрела сквозь него, как будто он сделался невидим. Он двинулся дальше по Бишопсгейту, несомый людским потоком, и спросил у продавца в ларьке, в какой стороне церковь. «Вдоль стены идите, — сказал человек и, медленно повернувшись, указал в направлении Уормвуд–стрит. — Вдоль стены идите». Приблизившись к Лондон–уолл, он ощутил запах, похожий на тот, что бывает от подстриженной травы или срезанных цветов, до того необычный в середине зимы — должно быть, он шел от мха, которым были усеяны старые камни. Оттуда он, перейдя улицу, попал в Мурфилдс, где посередине дороги что–то выкрикивала сумасшедшая — слова ее терялись в шуме уличного движения. Чувствуя, как тротуар дрожит у него под ногами, он заторопился по Лонг–элли; мимо него, смеясь, пробежали какие–то дети в школьных синих шапочках и пиджаках, и он, подхваченный их движением, повернулся кругом и увидел перед собой Блэк–степ–лейн. Он стоял так неподвижно, что молодой человек в меховой шапке, поравнявшись с ним, обернулся в удивлении, а Хоксмур уже шел к Малому св. Гуго.
Церковь стояла в глубине пустынной площади; на ней между булыжниками проросли сорняки и длинная трава, а тротуарные плиты у церковных стен были растрескавшиеся и в рытвинах. Подняв глаза на фасад Малого св. Гуго, он увидел, что и там большие камни разъедены временем, а в одном месте поверхность потемнела, словно на ней была нарисована тьма. Над входом было круглое окошко, похожее на глаз, и Хоксмур, идя вперед, смотрел, как на нем посверкивает, отражаясь, слабое солнце. Он медленно взошел по ступеням, потом остановился в тени каменной статуи, съежившейся над ним. Изнутри не доносилось ни звука. Он заметил ржавую металлическую цепь, свисавшую с какого–то старого кирпича; резко подняв глаза, он увидел облако, которое на миг обрело черты человеческого лица. Потом он открыл дверь и шагнул через порог. Там, у входа, снова остановился, чтобы дать глазам привыкнуть к мраку, и наконец увидел: тут, над деревянными дверьми, которые вели в неф, висела картина, на ней был изображен мальчик, лежащий в яме. Она была покрыта пылью, но он кое–как сумел различить слова под ней: «Все скорби сии претерпел я во имя Твое». Пахло сыростью; Хоксмур, склонив голову, вошел в саму церковь.
А она словно ожила вокруг него: по всему помещению эхом раздавались скрип дверей и звук шагов по камню. Он стоял в огромном квадратном зале, над ним высился оштукатуренный потолок, выгнутый, словно мелкая тарелка, освещенный круглыми окнами из простого стекла; он стоял в нефе, с трех сторон окруженный галереями — их поддерживали толстые колонны из старого камня; над алтарем был навес из темного дерева, а поручни перед ним были сделаны из железа. Хоксмур искал что–то, на чем глаз мог бы отдохнуть в этой тьме — дерево, камень, металл, — искал, но не мог найти. Когда он сел на скамеечку и закрыл лицо руками, на него снова опустилась церковная тишина. И он погрузился во тьму.
А рядом с ним сидел его собственный образ, вздыхающий, в глубоком раздумье, и он, протянув руку, коснулся его и вздрогнул. Но не говори: он коснулся его, скажи: они коснулись его. И когда они поглядели на пространство между собою, то заплакали. Солнце вставало и садилось, а церковь дрожала, и по полу, будто камыш, был разбросан полусвет. Они сидели лицом к лицу, однако смотрели не друг на друга, а дальше, на силуэты, что отбрасывали на камень; ведь там, где была фигура, было и отражение, а там, где был свет, была и тень, а там, где был звук, было и эхо, и кто мог сказать, где кончалось одно и начиналось другое? И когда они заговорили, то заговорили одним голосом:
и я, верно, спал, ведь все эти фигуры, встретившие меня, были как во сне. Свет у них за спиной стер их черты, и мне видно было лишь, как они поворачивают головы, то налево, то направо. Их ноги покрывала пыль, и мне видно было лишь направление, в котором двигалась их пляска, то назад, то вперед. И когда я смешался с ними, они соприкоснулись пальцами и заключили меня в круг; и мы, сближаясь, все время отдалялись. Их слова были моими собственными, но не моими собственными, и я очутился на вьющейся тропинке из гладких камней. И когда я обернулся, они безмолвно наблюдали друг за другом.