Hollywood на Хане
Шрифт:
В солнечное послеобеденное время, расставив видеокамеры на марсианских треногах и выложив привезенную из Каркары дыню на самом видном месте, мы ждали Красимиру. За неимением более значительной роли в намечавшихся съёмках, я вооружился раскладным нескладным ножиком и порезал чудный азиатский плод на длинные, как ладьи древних витязей бархатистые дольки. Вообще же, роль моя во всём этом деле менялась неоднократно, следуя непредсказуемым зигзагам Гошиного творческого процесса. Как я уже упоминал, изначально мне была отведена роль самая важная, можно сказать центральная. Подразумевалось, что я буду кочевать из лагеря в лагерь эдаким мудрым Будулаем (для опоздавших родиться: был такой фильм о цыгане Будулае, кротостью и добротой превзошедшем все известные христианские образцы, а премудростью и пониманием душ человеческих — иудейские)
Однако, убедившись в том, что мои сентенции по поводу собственной «некиногеничности» не были продиктованы одной лишь болезненной скромностью, он вскоре перевёл меня, а точнее — нас с Лёшей, в герои второго плана. Мы сделались живыми манекенами, на которых примерялись и демонстрировались некомпетентному зрителю различные аспекты альпинистского бытия, как симпатичные и привлекательные, так и неприятные, и даже мерзостные… К тому же, очень скоро Гоша обнаружил, что вместо возвышенных и наполненных глубоким смыслом речей, я изрекаю по большей части саркастические и колкие реплики, а потому микрофон интервьюера постоянно огибал меня, как опытная сардина акулу, несмотря на то, что мне было что сказать, и я периодически намекал Гоше на это.
К середине экспедиции, желая извлечь из моего писательского потенциала хоть какую-то пользу, он назначил меня сценаристом, что показалось мне странным в виду того, что первая половина фильма была уже отснята, а вторая — беззащитна перед сонмом царящих на горе случайностей и неподвластна никаким сценариям. Когда Гоша уяснил себе эту очевидную, в общем-то, вещь, он решительно сорвал с моих погон последнюю лычку и перевёл меня из сценаристов в авторы закадрового текста. Таким образом, я потерял последний шанс на получение заветного Оскара — пусть не за главную роль, так хоть за лучший сценарий…
Пока же, в день Красимириного бенефиса, я лишь ассистировал операторам, да нарезал дыню ровными дольками.
Красимира была прекрасна. Держа чуткими пальцами длинную сочную скибку за самые уголки и тонко улыбаясь, она говорила о той близости к Космосу и председателю его, господу Богу, которую чувствуют альпинисты на этих слепящих невооруженный глаз высотах. О непонимании и глухоте близких людей, не могущих понять и разделить эти возвышенные переживания, не умеющих сочувствовать этой всепоглощающей благородной страсти, этому единственно бескорыстному служению… Об Одиночестве и Единстве, о Жизни и Смерти, о цикличности Бытия!..
Голос её был глубок и переливчат, и наполнен нескрываемым волнением, а в черных зеркалах её защитных очков плавала пузатой серебристой рыбой северная стена Хан-Тенгри, обрамлённая по краю Лёшиным искривленным отображением.
Съёмочное пространство, — этот отчётливо воспринимаемый, хоть и не имеющий физических границ круг, — было залито солнцем, а дыня полыхала оранжевым горном в тон Красимириной пуховке. Прохладные дуновения с ледника приятно оттеняли жесткость полуденной солнечной радиации. Всё это — вся эта сцена, весь пейзаж, ландшафт и антураж удивительно гармонировали с Красимириной вдохновенной речью, эта речь продолжала струиться и мягко обволакивать, и не хотелось её прерывать даже для того, чтобы сходить в палатку за тюбиком защитного крема или панамой, и Лёша не прервал и не сходил… И вот тут-то он и заработал те самые мерзкие болючие пузыри, с которых я начал этот рассказ, и к которым, пройдя полный круг — через Красимиру и через мой тернистый путь в кинематографе, — мы и вернулись…
О грустном
Я с удивлением замечаю, что занимаясь в своей обычной жизни в некотором роде программированием, я и тут, в процессе написания этого рассказа, создаю вложенные циклы: рассказ о дне нашего первого выхода на гору вызвал к жизни, через Лёшины пузыри, рассказ о Крассимире, а рассказ о Красимире побудил меня к поясняющим замечаниям о моём месте в современном кинематографе. Затем, как бы дойдя уже до самого дна и всплывая на поверхность, я прошёл весь путь в обратном направлении и вернулся, таким образом, в тот день, когда, спустившись с горы, мы сидели в столовой в ожидании пищи: я в радостном настроении, а Лёша в озабоченном.
Круглолицая девушка с глазами недавно одомашненного бельчонка приносит нам пирог, фаршированный яйцом и мясом, рядом с которым красуются горка капусты и несколько полосок говядины, и всё это приправлено ароматным кисловатым соусом а-ля Корея. Девушек на кухне три, и я старательно заучиваю непривычные имена Назгуль и Асель. Таблички с именами приколоты у девушек на груди, и это — одно из нововведений, замеченных мною в этот прилёт. Третью девушку звали Аней, что не потребовало от меня никаких специальных усилий по запоминанию. Вообще же, я с удовлетворением отметил, что в хозяйстве Казбека Валиева мало что изменилось, несмотря на полную смену персонала в Каркаре и в базовом лагере. Новые девушки ничуть не менее приветливы, чем те, которые кормили нас тут четыре года назад: «приятногоаппетитакушайтеназдоровьенехотителидобавку?!..» Более того, у них появился даже некоторый профессиональный лоск: они прогуливаются меж столами с грацией моделей на подиуме и загадочно улыбаются, — носики чуть вверх и в сторону, но не заносчиво, а слегка игриво. Не знаю, где они этому научились, — плод ли это всепроникающей глобализации, заносящей головоногую топ-модель в сакли самых отдалённых аулов, или же девушки были отправлены на курсы актрис и стюардесс перед заброской вертолётом в тьму-таракань, в ледниковый период.
Разделавшись с пирогом, я попиваю чай, раздевая одну за другой маленькие разноцветные карамельки, и разглядываю окружающих. Напротив моего стола, через проход, сидит команда иранцев, одетая во всё оранжевое. Они остро интересуют меня, как представители государства, глубоко враждебного моему собственному. Характер этой вражды настолько иррационален и лишен каких-либо видимых причин, что ставит в тупик даже меня, который обычно с лёгкостью объясняет всё что угодно, а в случае, если ситуация сменяется на противоположную, то и противоположное с той же лёгкостью… Конечно, я далёк от того чтобы переносить свойства государств на свойства проживающих в них отдельных личностей (в конце концов, я сам, убеждённый антикоммунист, не испытывающий и капли ностальгии по взрастившему меня монстру, родился и прожил половину жизни в Советском Союзе), но, всё же, я всматриваюсь в этих иранцев пристальней и пристрастней, чем в прочих обитателей лагеря.
Иранцы веселы, уплетают обед за обе щёки, компанейски ведут себя друг с другом и с окружающими. Сидящий у прохода лысоватый иранец, смуглым овалом лица и маслинами глаз похожий на Шломо — завхоза фирмы, в которой я работаю, держит в руках маленького плюшевого медвежонка и временами, когда он полагает, что его никто не видит, нежно прижимает игрушку к щеке. Я не из тех, кто впадает от таких вещей в сюсюкающий восторг, но я люблю живые и непосредственные человеческие реакции.
За соседним столом сидит пара японцев: парень и девушка. Вчера они спустились с горы после успешного восхождения. У них добрые плоские лица, траченные морозом и ветром, и они похожи скорее на тибетцев или людей племени шерпа, чем на японцев. Пока парень молчит, он выглядит сдержанным и интеллигентным, но когда он заговаривает, от первоначального приятного впечатления мало что остаётся: он выплёскивает из себя резкие отрывистые звуки, пучит глаза и судорожно жестикулирует. Возможно, такая порывистая манера разговора свойственна всем японцам в той или иной мере? Как легко можно принять привнесенное чужой культурой за личностные особенности конкретного индивида. И наоборот…
Японка была тиха и незаметна, а взгляд её — два затравленных, загнанных в угол зверька — был взглядом женщины, привыкшей стесняться своего увечья. Её изуродованные ладони были лишены пальцев. Всех… И несмотря на это, она взошла на Хан-Тенгри — гору, требующую если не лазательных способностей, то хотя бы способности держать в руках жумар и ледоруб?..
Я приучен уважать человеческое мужество безотносительно к предмету его приложения и почти безотносительно к прочим качествам его носителя. Это такой привитый в детстве условный рефлекс, отшлифованный годами причастности к занятиям, в той или иной мере связанным с риском. И всё же, видя эти бывшие женские руки, я не могу не задаваться вопросом о предмете приложения этого несомненного мужества и фантастического упорства. Я не могу избавиться от ощущения, что подобная обсессия, привычно выдаваемая нами за выбор свободной личности, по сути есть отсутствие выбора и отказ от построения собственной жизни, что она низводит человека до положения насекомого, запрограммированного ползти вверх, не властного над своей судьбой и своими влечениями, раз за разом выходящего на бессмысленный поединок с равнодушным чудовищем, походя откусившим ему пальцы.