Холод пепла
Шрифт:
Около семи часов утра раздался телефонный звонок, вырвавший меня из оцепенения. Звонила Офелия.
— Орельен, прости за столь ранний звонок.
— Анна дома?
— Я слышала, как она вернулась час назад.
— Ты даже не представляешь, какое это для меня облегчение!
— Она заперлась в своей комнате. Думаю, она уснула. Я не решилась беспокоить ее.
— Хорошо… Послушай… У меня занятия до полудня, но потом я сразу же приду ее проведать. Спасибо за все, что ты сделала. Анне повезло, что у нее есть такая подруга, как ты.
Утро тянулось медленно. Ничто не изнуряет так сильно, как бессонные ночи, которые стали для меня обыденностью. Я читал лекцию о знаменитом отрывке из «Обретенного времени», где Пруст описывает смерть
Я принялся размышлять о времени, когда готовился к экзамену на агреже. В том году в программу входил последний том произведений Пруста. Мне было двадцать три. С момента гибели отца прошло три года. Бо́льшую часть лета я провел, запершись в своей комнате в Арвильере, с головой погрузившись в книги и переводы с латыни. Август выдался душным. Сидя на подоконнике и глядя на черепичные крыши, я курил и пил горькие лимонады, которые готовила Алиса. Из этого же окна я видел в саду Алису, деда и сестру, которые сидели вокруг стола. До меня долетали обрывки фраз, успокаивающий смех… Около девяти часов мы ужинали за столом в гостиной и беседовали допоздна. Мой дед слушал, как я рассказывал о Прусте и Овидии, а я слушал, как он рассказывал о своей молодости, когда был интерном в больнице Святого Иосифа Реймса, принадлежавшей иезуитам. Хотя Анри не был удовлетворен своим образованием, все же он сохранил то, что сам называл «фарисейской непреклонностью», — строжайшее уважение нравственных норм, которое, возможно, мы от него унаследовали. Я любил его слушать. Его голос, такой мягкий, такой сочный, создавал у меня впечатление, будто я нахожусь в полнейшей безопасности. Чувство, которое ни разу не возникало у меня после его смерти.
Я стоял в глубине аудитории. И вдруг мне показалось, что я впервые вижу этот пейзаж Вермеера. Он перекликался с моими неистовыми чувствами, которые обуревали меня последние недели, но которые я не сумел бы выразить словами. Эта картина, словно дополнявшая текст Пруста, внезапно приобрела для меня иной смысл. Она не только оживила воспоминания о том лете. Я ощутил, что постиг тот жизненный урок, который она нам преподавала: искусство — это не уловка или ложь, это сама жизнь. Искусство помогает нам приобщиться к сокровенному Я, которое без него осталось бы непостижимым. Окольными путями я добрался до этого странного зеркала, в котором отражались мои слабости, мое малодушие, моя слепота. Как эти произведения приобщают нас к правде, не лежащей на поверхности, так и ничем не примечательный фильм пятидесятилетней давности открыл мой истинный характер и проявил неумолимое разрушение моих отношений с Анной.
Я рассеянно смотрел на утреннее небо, очистившееся от туч после ливня, как вдруг в дверь аудитории постучал учебный надзиратель. Он подошел ко мне и прошептал на ухо несколько слов.
Я помню, как шел за ним по длинным коридорам лицея до секретариата, где меня ждал самый душераздирающий в моей жизни телефонный разговор.
Глава 36
Сернанкур, октябрь 1945 года
Было холодно. Под хмурым небом два человека шли по кладбищу между могилами. Дождь размыл дорожки, и к подметкам ботинок прилипали почти сгнившие листья. Воздух был пропитан ароматами земли, к которым примешивался резкий запах тисовых деревьев.
В глубине кладбища, рядом с могилой, поросшей колючим кустарником, Анри Коше остановился около ухоженного гранитного камня, вокруг которого росли куртины красного и розового вереска.
— Это здесь, — произнес он ровным голосом, полным, тем не менее, сильных чувств.
На камне не было эпитафии. Там были выгравированы только имя и две даты:
Ивонна Ламбер
12 марта 1922 года — 17 декабря 1941 года
Мужчина, сопровождавший Анри
— Это вы ухаживаете за могилой?
— Да. Мы с женой приходим сюда каждый месяц. Мы хотели изменить имя, но административные процедуры такие долгие, такие обескураживающие, — сказал Анри Коше, словно оправдываясь. — Тем не менее я надеюсь, что нам удастся добиться своего.
— Понимаю, — прошептал мужчина с седыми висками.
— Если хотите, я оставлю вас одного…
— Нет, — ответил мужчина, беря Анри Коше за руку. — Будьте рядом…
Симон Вейл молча смотрел на надгробный камень. Он до сих пор удивлялся, что стоит рядом с почти незнакомым человеком на кладбище, затерявшемся на северо-востоке Франции. Симон с трудом верил в то, что это была могила его племянницы, которую он безуспешно разыскивал с тех пор, как закончилась война. И вдруг два месяца назад он получил это невероятное письмо, которое перечитывал столько раз, что в конце концов выучил его наизусть… Письмо, написанное врачом, разыскивавшим его целый год. Смерть Рашель не явилась для Симона сюрпризом. Но он даже представить себе не мог, какой оказалась судьба его племянницы в конце 1941 года.
— Знаете, — сказал он Анри Коше в то утро, когда они впервые встретились, — мой брат так и не сообщил мне, где прячется Рашель. Он просто заверил меня, что она находится в полной безопасности. Его слова до сих пор звучат у меня в ушах: «В самом надежном месте на земле». Потребовались годы, чтобы я понял истинный смысл этих слов.
После того как в декабре 1941 года Эли арестовали, Симон сделал все возможное и невозможное, чтобы установить с ним контакт и попытаться освободить его. Но лагерь Компьен-Рояльльё, хоть и находившийся недалеко от Парижа, был, казалось, отрезан от остального мира. В начале января 1942 года администрация лагеря разрешила семьям посылать своим родственникам письма и три посылки весом пять килограммов каждая. Но они не доходили до узников. Тем не менее через месяц Симону удалось переправить Эли посылку, из которой предварительно вынули все продукты и лекарства.
Взяв семейную книжку и Военный крест, которым его брат был награжден в 1918 году, Симон попытал счастья у чиновников префектуры. Но те сухо объяснили ему, что освободить интернированного можно лишь с письменного разрешения немецких военных властей. Настойчивые визиты и письма Симона вызывали у чиновников раздражение, и в конце концов они настоятельно посоветовали ему прекратить свои демарши, которые все равно ни к чему не приведут. Обращения Симона в Генеральный союз французских евреев также остались без ответа.
Однажды Симон узнал, что должны быть опубликованы списки инвалидов, больных и некоторых французских евреев, подлежавших освобождению. Он расценил это как смягчение политики интернирования, проводимой государством. Однако он не знал, что в Компьене и Дранси люди умирали, как мухи, и что эти освобождения были единственным средством, чтобы на время сдержать болезни и снизить ужасающий уровень смертности. Кратковременное отсутствие в Париже непримиримого Даннекера, представителя Эйхмана во французской столице, позволило врачам префектуры получить от немецкой военной комиссии разрешение на освобождение нескольких сотен интернированных. У Симона появилась надежда, но имени его брата в списках не оказалось. Знакомые, близкие к коммунистическим кругам, сообщили ему, что из французских лагерей несколько эшелонов ушли «в неизвестном направлении». Не получая никаких известий от брата, Симон смирился и решил ждать.
Пятого июля из газет Симон узнал, что французская полиция передала немцам досье на тридцать тысяч евреев. Десятого июля знакомый из Комитета Амело сообщил Симону, что в Париже готовится новая облава и массовая депортация евреев. На рассвете шестнадцатого июля в четыре часа утра на улицах столицы началась охота на людей. Невозможно с полной уверенностью сказать, сколько евреев было арестовано и по каким критериям. Утверждали, что жертвами стали в основном женщины и дети. Действительно, многие мужчины, опасавшиеся, что их отправят на немецкие заводы, нуждавшиеся в рабочей силе, в ту ночь не спали дома.