Холод
Шрифт:
Их поезд был не первым.
Отнюдь не первым.
Но когда тебе девять лет, ты мало задаешься подобными вопросами.
Человеческая часть города осталась позади, сейчас Кили брел по той части, в которой прожил всю сознательную жизнь – в этой части жили и чистокровные, и такие, как он сам. Люди тоже тут встречались, но мало. В основном они приезжали сюда либо по делам, либо по работе. Или для развлечений, весьма специфических, в человеческой части города недоступных.
Холодно, думал Кили, бредя по улице. Холодно, холодно, холодно. Наконец,
…Когда их с мамой привезли сюда, в Дно, их отправили тоже в барак – впрочем, за всю свою последующую жизнь Кили видел либо бараки, либо прислужьи каморки, типа той, в которой прожил последние два года. Тот барак, в который они тогда попали, был поделен на комнаты, по двадцать душ в каждой, и в нем было относительно тепло. Именно что относительно – печки стояли через комнату, и в комнате, где оказался Кили с матерью, печки не было. Двери постоянно держали открытыми, а если кто закрывал, доходило и до драк, потому что если дверь закрыть, то замерзнут все.
Первый месяц им запрещалось выходить на улицу, и месяц этот запомнился Кили, как месяц страха и томительного ожидания – что же дальше? Он маялся, другие маялись… только мама не маялась. Мама вязала. Как она сумела прихватить из дома несколько мотков красной шерсти, Кили так и не понял, но мама сидела, и вязала – когда у нее не было работы по бараку или по кухне.
Она вязала шарфы, один, большой, связала для Кили, другой, поменьше, для себя.
– А зачем такой длинный, мам? – удивился тогда Кили.
– Затем, что ты вырастешь, и будет в самый раз, – заверила мама. – Вот, смотри. Видишь? Собачки и кошки. Пришлось мою шапку чуть-чуть распустить…
Собачками мама называла вышивку, которая в семьях, подобных их семье, была очень распространенной в те годы. Два стежка вперед, два назад и чуть вверх – острая собачья мордочка. И два стежка покороче – ушки. Вот и вся собачка. Еще мама вышивала кошек – ромбик из четырех стежков, и ушки – тоже четыре коротких стежка. Так она и вышила шарф: кошка, собачка, кошка, собачка. Красный шарф с белой каемкой из стилизованных мордочек, которые за мордочки может принять только тот, кто знает, что это мордочки.
Потом, наконец, их выпустили, и даже дали жилье.
Кили с мамой достался угол в комнате, еще худшей, чем в бараке. Комната оказалась ледяной по зимам, и сырой летом. А у мамы оказались слишком слабые легкие.
Она умерла через два года, когда Кили исполнилось одиннадцать.
От теплой батареи его, конечно, прогнали – в том, что прогонят, Кили и не сомневался. Кое-как запахивая пальто, упорно не желавшее сходиться на животе, он вышел из подъезда, и побрел, куда глаза глядят. Ладно, хоть отогрелся, и то дело. Поесть бы что-то, хоть немножко. Вот если бы карточка… Кили горько вздохнул. Может, попробовать в социалку зайти? Может, хоть хлеба кусок дадут?
До социалки пришлось тащиться полчаса, не меньше. Кили там немного знали, поэтому, не смотря на отсутствие карточки, оделили двумя кусками хлеба и стаканом тепловатого жидкого чая. Оделяла, конечно, баб Нюра, человечиха, но добрая и сострадательная.
– Чего, выперли? – догадалась она, глядя, как Кили спешно пьет чай.
– Ага, – кивнул Кили. – Совсем.
– И карту зажали, – догадалась баб Нюра.
– Точно, – согласился Кили.
– Вот Ашур сученыш, – протянул баб Нюра. – Как припрутся, самого тухляка им наложу. Килька, ты давай, быстро жри, а то придет еще кто…
Кили понимающе закивал. Давясь, проглотил хлеб, второй кусок сунул в карман, потом залпом допил чай.
– На ночь куда? – спросила баб Нюра.
– Не знаю, – пожал плечами Кили.
– Под мост не ходи, – понизив голос, произнесла баб Нюра. Зыркнула глазами туда-сюда. – Тама трубы теплые, но ты не ходи!
– Почему? – спросил Кили.
– Потому что «водолазы» тама, – объяснила баб Нюра. – Закрючат тебя, и вся недолга.
– Ясно, – кивнул Кили.
Плохо. Про мост он думал. Именно про мост он и думал – потому что там действительно проходили какие-то коммуникации, неподалеку была котельная, и под мостом точно можно было бы переждать ночь.
– По знакомым пройдись, может, пустит кто, – посоветовала баб Нюра.
– Попробую, – убито кивнул Кили.
Не было у него никаких знакомых.
И быть не могло.
…Когда Кили ушел, баб Нюра села за ближайший стол и пригорюнилась. Из подсобки высунулся ее стародавний помощник, повар Геша, и поинтересовался:
– Килька, что ль?
– Он самай, – вздохнула баб Нюра. – Кажись, всё Килька наш. Жалко…
– Погодь. А сколько ему? – Геша нахмурился.
– Полтинник уже, вроде, – баб Нюра задумалась. – Прямо он чего-то совсем сдал. И кишки, видать, загнили, видал, живот какой?
– Не особо смотрел, тут их столько ходит, что не усмотришь. Полтинник? Так это еще много пожил, тю. Это ж он до сорока пяти отработал, считай, да потом приживалом мотался. Долго. Значит, срок ему.
– Сказала, чтобы под мост не ходил.
– Ну и дура, – фыркнул Геша. – Там хоть быстро они их. Всё лучше, чем замерзнуть.
– Может, знакомые пустят?..
– Нюр, окстись, а? – Геша рассердился. – Не бывает у них знакомых! Сама знаешь, как их за знакомства дрючат! Если до таких лет дотянул, то умный, а умные не знакомятся, так, только знаются, и всё. И вообще, чего жопу развесила? Пошли котлы мыть, скоро закладку делать, а она сидит, тут, понимаешь, царевна-несмеяна! Иди, иди, хватит жалость давить.