Хорги
Шрифт:
Впереди расстилался берег.
Он весь сверкал и серебрился, и, чудилось, звездным и лунным светом одет был легконогий волк, стремительно бегущий к реке, по которой плыла Александра. Он летел, словно повелитель ветров и властелин стремительного бега, и вскоре стало видно, что одет он серебряной шерстью. И так же сверкали и серебрились приготовленные ко встрече Александры снежные ковры зимы.
Она еще брела по мелководью, отрешенно думая, что неминуемо обратится в ледяную статую, выйдя из воды на мороз, когда волк вдруг взвился серебряным
Был он прекрасен, словно спустился из Верхнего Мира — мира богов, но печаль, затаившаяся в светлой глубине его глаз, заставляла усомниться: а не с Нижней ли Земли поднялся он в Мир Живых?..
Александра смотрела на него как завороженная, и чудилось ей, будто она уже видела это белое лицо, и эти серебряные волосы, и уже согревало ее ледяное сияние этих глаз. Не потому ль и сейчас, стоя на берегу обнаженной, она не ощущала стужи? Или это стыд разгорячил ее тело?
Стоило лишь помыслить об этом, как ближние кедры, словно послушные царедворцы, склонили ветви и окутали Александру снежными одеяниями.
Глаза незнакомца стали, еще печальнее, и тоска эта залегла на сердце Александры! Она ощутила необычайную досаду на себя и смятенно подумала словами, принадлежащими прошлому, настоящему и будущему:
Много ль стоит прекрасная плоть моя,
и стыдливость моя, и незрелый разум?
Много ль стоит безвестная жизнь моя
рядом с этим лучистым алмазом?..8
Да разве ж не о том молила она и просила так недавно?
И Александра устыдилась, что стыдится того, кого знала и любила, чудилось, вовсе не с того позднего осеннего вечера, а давным-давно, с баснословных времен, о которых гласят сказания: когда еще земля становилась, когда на небе тройная радуга сияла и когда вода рек еще ручейками текла.
От этого жаркого стыда снеговые одежды истаяли и исчезли.
Двинулись они друг к другу. А бури уже намели снеговую постель. Деревья пели песни величальные. И в небесах пылал светильник.
Насладились они друг другом множество раз, но голод любви неутолим, и снова, снова опускался над ними метельный полог, снова застилали вьюги их ложе. Чудилось, не разжимали они объятий так долго, что перелетная птица семь раз успела бы яйца снести!
И, засыпая средь его поцелуев, грезила она, будто они вдвоем пронзают небо лётом, мерят глубины нырком, клонят долу тайгу скоком и бегом.
И ветер — спутник их. От ветра пьяны! Гуляй, душа!!
* * *
Филипп вышел из своей пещеры, когда уже давно рассвело. Валерий Петрович неохотно приподнялся с угретого местечка возле давно погасшего костра.
Солнце качалось на руках деревьев и просилось в небеса. Трава была острой, словно серп, роса — жгучей, злой.
— Буран придет со стороны западу солнечного, — сказал Филипп, глядя на ветви ближайшего дуба, унизанного птицами, будто бусинками.
Все смешалось, все наоборот! Вот и вороны забрались в сердце тайги, чего сроду не бывало,
Стая выбрала сук потолще, пониже, расселась поближе к стволу. Птицы нахохлились: повернувшись головами все в одну сторону — западную. Стало быть, отсюда и ждать ветра.
— Снег, — пробормотал Филипп. — Хорошо, если снег. Хорги следа не учует.
Валерий Петрович обреченно вздохнул. Со вчерашнего дня, когда обожженная на костре далу вдруг переломилась в руках Филиппа, того словно подменили. Он почти беспрерывно твердил что-то о Хорги — Валерий Петрович почти не слушал, поглощенный мыслями о Центре.
Ночью было бы в самый раз отвязаться от рехнувшегося шамана, уйти, но, во-первых, Овсянников и днем-то не мог ориентироваться в этом месиве времен года и хотя бы приблизительно вычислить направление, в котором находится Центр, — разве что если бы появился вертолет; а во-вторых, Филипп всю ночь не смыкал глаз: метался в своей пещере, бормоча по-тонгасски, и Овсянников чувствовал, что шаман следит за ним, — а еще свежо было воспоминание о том, с каким выражением Филипп говорил о Центре… Заподозрит неладное — пристрелит, и глазом не моргнет!
Филипп между тем куда-то поспешно собирался. Похоже, всю ночь он к чему-то духовно готовился, на что-то решался. И вот теперь не хотел терять ни минуты. О том, чтобы перекусить на дорогу, как понял Овсянников, и речи не будет, да и вообще, он уже забыл когда ел толком, но странно — не чувствовал ни голода, ни слабости.
…Они торопливо шли по тайге, все время забирая с подветренной стороны. Вскоре Филипп перешел из летней тайги в зимнюю. Понятно, догадался Валерий Петрович, здесь и пойдет снег, который скроет след. Шаман страшно ругался, когда Овсянников сходил с проложенной им тропы или, того хуже, рушил слежавшиеся на ветвях сугробики.
Когда поперек их пути легли отпечатки крупных волчьих лап, Филипп пошел еле-еле, озираясь с таким выражением священного ужаса на лице, сером от бледности, что раздражение Валерия Петровича достигло наивысших пределов, а вместе с тем — и нетерпение, и готовность к действию.
У него не было никакого оружия, вот в чем беда! «Ничего, — утешал себя Валерий Петрович, — в конце концов выпустит же этот дьявол из рук свой карабин! И если мне удастся завладеть им, Филипп поведет меня к Центру как миленький! А нет — сдохнет здесь же!»
Однако пока что судьба не благоприятствовала его планам.
Пройдя еще немного, Филипп внимательно огляделся, сделав оберегающие жесты на все четыре стороны, потом закинул ружье за спину и, велев Овсянникову стоять на месте, присел на корточки и принялся деревянной лопаточкой, медленно и осторожно, делать глубокий подкоп точно под отпечаток волчьего следа.
Только тут Валерий Петрович понял, что задумал Филипп и с любопытством смотрел, как тот, надев рукавицы — видимо, чтобы скрыть от чуткого зверя запах своих рук, — вынул из рюкзака тщательно обернутый в чистую тряпку капкан.