Хорошие парни не пьют коктейли
Шрифт:
Мой отец говорил, чем меньше в книге событий, тем лучше. Если же автору удаётся написать роман, в котором вообще ничего не происходит, это можно считать выдающимся писательским успехом, а книгу – несомненным литературным шедевром. Ещё отец говорил, что жизнь – это книга, которую каждый человек своими поступками пишет для себя сам. Не знаю, откуда отцу было так много известно о книгах. По крайней мере, мне ни разу не довелось увидеть его с книгой в руках или читающим хоть что-нибудь. Не знаю даже, умел ли он читать. Ну да какая разница. Его слова о книгах звучали осмысленно и мудро, потому я сызмальства твёрдо для себя решил, что буду писать книгу своей жизни так, чтобы она непременно вышла хорошей.
Мать тоже со мной разговаривала. Не о книгах, конечно, но о вещах не менее важных. «Хорошие парни
Книга моей жизни росла и пополнялась листами прожитых дней более чем удовлетворительно. Я чувствовал, что время протекает именно так, как полагается – тихо и незаметно.
– Чем меньше в книге происходит, тем лучше, – сказал отец тем утром. И продолжил, как продолжал каждое утро: – Жизнь человека – книга, которую он пишет.
Я ждал, что мать выскажется на счёт хороших парней и коктейлей, и внутри меня вновь, как это происходило каждое утро, поднимется волна благодарного и гордого тепла от осознания того, что я самый что ни есть хороший парень. Но ожидаемое не произошло. Слова отца стихли, их эхо успело опасть на пол и остыть подобно искрам, некогда вылетевшим из костра, что давно угас. Я продолжал ждать усердно и терпеливо, но кроме тишины не пришло ничего.
Желтоватый дневной свет постепенно потерял прозрачность, посерел, а потом сгустился до чернильно-угольной непроглядной тьмы. Во тьме мне сделалось страшно и одиноко, я понял – матери больше нет рядом. Осознавая эту жестокую, беспощадную, несправедливую, но при этом абсолютно неотвратимую правду, всё глубже и глубже вонзающую в моё нутро ледяные иглы, я бездвижно сидел возле отца. Я находился подле него так долго, что его слова о книгах и жизни покрылись сетью морщин, иссохли, разбились внутренним бессилием, развалились на уродливые осколки, а те раскрошились в прах, не более осмысленный, чем пыль, которой после смерти становятся бабочки моли. Понимание того, что книга моей жизни не будет ни безупречной, ни просто хорошей, заразило меня отчаянным безразличием.
Более не страшась привнести в свою жизнь события, я встал с пола и огляделся. Вот кресло матери, её кровать, её стол, её вещи, застывшие холодной коркой, её муж – всё её здесь, кроме неё самой. Была ли она сама своей собственной? Я пересек комнату, подошел к тяжелой двери, ведущей наружу, и распахнул её. Всё, что обитало за дверью, молниеносно меня заметило. Оно пёстрой лавиной бросилось в мои глаза, уши, ноздри, рот, трахеи и лёгкие. Я успел подумать, что этот поток неизбежно сомнёт меня, перемелет, распылит и сделает своей частью, но едва я так подумал, лавина потеряла ко мне интерес. От всего, что существовало за дверью, осталось только дощатое крыльцо, на котором толпилась дюжина голубовато-синих цилиндров.
Я нагнулся и взял один из цилиндров в руку – тот вольготно расположился в моей ладони. Прохладный. Металлический. Но легкий. Я сжал пальцы, и цилиндр с царапающим барабанные перепонки звуком смялся. Отбросив испорченный цилиндр, я подобрал его копию. Через блестящий голубовато-синий бок косо тянулась игриво приплясывающая надпись – «Джин-Тоник», а под ней строчка более строгого текста – «слабоалкогольный коктейль». Миг прозрения…
Какая-то часть меня или все части сразу ожидали, что сейчас всё станет ясным и понятным. Но… если коктейль – это полый цилиндр, металлическая туба, как его можно пить? Хорошие парни не пьют коктейли… Означает ли моя неспособность пить металл то, что я хороший парень? Возможно ли, что плохие парни могут пить металл, как жидкость? И если да, то зачем им это? Моя мать то ли недоговаривала, то ли запуталась или сознательно вводила меня в заблуждение. Раньше я ни секунды не сомневался в мудрости её слов, а теперь… Что если и отцовская мудрость не выдержит проверки и стушуется при столкновении с миром, наполняющим задверное пространство? К чёрту утешение, дайте мне правду!
Не запирая дверь, я ступил обратно в дом. Он изменился изнутри: стал тесным и жалким – таким же жалким, как ворчливое постанывание и погромыхивание коктейлей, чьи смятые металлические тела на крыльце ворошили шлепки и пинки ветра.
– Отец, – позвал я, вглядываясь в тесноту и жалкость своего жилища.
– Кот, – отозвался голос отца, одинаково тихий и хриплый.
– Кот? Но ведь ты говорил – книга.
– Кот, – без тени упрямства повторил отец. – Маленький кот… как это называется? Ах, да – котёнок. Котёнок с оранжевыми волосами, то есть… шерстью… Да, рыжий котёнок.
– Рыжий котёнок?
– Рыжий котёнок, – отец причмокнул губами, будто бы желая распробовать вкус этих слов. – Я был совсем еще небольшим мужчиной, э… мальчиком, когда принёс в дом рыжего котёнка. Он был очень красочен… красив, этот котёнок, хоть мы и повстречались возле сугроб… склад… мусор… да, возле помойки. Котёнок был вежлив, ласков. Я сразу понял, что понравился ему. Мы должны были стать дружиной… подружниками… подорожниками…
– Друзьями? – предположил я.
– Но отец… – глухо продолжил отец. – Отцу не понравился котёнок. Он не хотел нашего содружества. Он говорил котёнку грубо, без уважения, как с негодным спутником… ступенькой… преступником. Я видел, как страдает маленький оранжевый кот. Я страдал этим… от этого. Кот был вежлив, он не считался… не щетинился… не защищался – был для такого слишком вежливый. От этого я страдал ещё больнее… больше. И когда страдать сильнее стало невообразимо… невыносимо… невозможно, я сделал. Я сделал это – то, что должен был сделать котенок, но для чего он был слишком вежлив. Я взял отечественные… отеческие… отцовские сапоги – в них он ходил охотиться, рыбачиться… Огромные сапоги, тягостные… тяжелые, мне до ремня… до пояса. Я взял сапоги и написал…
– Книгу?
– Что? – отец вздрогнул и часто-часто заморгал.
– Ты взял сапоги и написал книгу?
– Пф, книгу, – презрительно фыркнул отец. – Что книга? Чем меньше в книге происходит, тем лучше. А коли ничего бы в той книге не происходило, то и ладно. Вот жизнь человеческая – это книга настоящая. Что человек поступками своими на пути жизненном напишет, то о себе и сам он, и другие о нем в той книге прочитают. Как на плите могильной – две даты, мордочка из овального иллюминатора выглядывает, помним, любим, скорбим, от семьи родных и друзей близких. Кажется, будто пустяк, каменная открытка с того света. Ан нет, не открытка это, а целая книга, в которой целая жизнь человеческая от первого вздоха до последнего. Сколько же в этой книге горестей, бед, страданий и лишений, сколько боли – вообразить страшно. А ты через силу, через слёзную пелену, через неумение чувствовать пробейся, прорвись, проклюнься, как росточек одуванчика сквозь чёрную смерть асфальта проклёвывается. Распусти голову цветочную солнечно-жёлтую, поседей до пуха, облети до пористой лысины, и тогда поймёшь – не в буквах книга, а в корнях твоих. Головой ты думаешь, будто живёшь, растёшь, к свету тянешься жадно, а корни-то – они заживо похоронены, пронзают землицу жирную, к покойникам стремятся – глубже, глубже, глубже…
Отец умолк. Я смотрел на него и видел будто бы впервые. За короткое время он успел дважды перемениться. Отец, которого я знал, не походил ни на растерянное существо, рассказывающее о рыжем котёнке, ни на дремучий кладбищенский напев.
– Отец, что случилось с моей матерью? – спросил я. Ответа не последовало. Я дотронулся до отцовской руки. Вместо человеческой плоти мои пальцы коснулись бурого листа, сухого и ломкого. Я попытался заглянуть отцу в глаза, но глаз на его голове не оказалось. В безветренном воздухе комнаты покачивалась серая, испещренная глубокими чёрными порами головка облетевшего одуванчика. Корни – я опустил взгляд, чтобы отыскать их. В том месте, где отец врастал в пол – или вырастал из него? – облезлый паркет бугрился. К каким бы покойникам – глубже, глубже и глубже – ни устремился отец, находились они, очевидно, под фундаментом дома. Или фундаментом дома, в котором я родился и провёл все эти годы, слушая наставления отца и матери, и были покойники? От этой мысли мне стало невыносимо тоскливо.