Хождение по мукам. Трилогия
Шрифт:
Телегин с вещевым мешком вылез из теплушки. Разбитый керосиновый фонарь едва освещал на перроне несколько человек военных.
— Здравствуйте, товарищи, — сказал Иван Ильич, подходя к ним. — Поджидаете комбрига? Так это я, Телегин. Извините, что в таком виде…
Пожимая им руки, он с удивлением взглянул на одного — седого, небольшого роста, сухого, строгого, с хорошей выправкой… Когда шли через вокзал на темную площадь, он еще раз покосился на него через плечо, но лица так и не разобрал. Ивана Ильича усадили в пролетку, и он долго ехал
В дверь тихо постучали. «Надо бы сразу задуть свечку, пойдут теперь разговоры, черт, ведь пятый час…» — с досадой подумал он и ответил:
— Да, войдите…
Быстро вошел тот самый, небольшого роста, седой военный, притворил за собой дверь и коротким движением поднял прямую ладонь к виску.
Телегин, наступив каблуком на до половины стянутый сапог, так и остановился, уставился на этого двойника…
— Простите, товарищ, — сказал он, — на перроне не совсем ловко вышло, но я уж решил представления, вообще дела отложить до завтра… Если не ошибаюсь, вы мой начальник штаба?
Военный, продолжавший стоять у двери, ответил коротко:
— Так точно…
— Простите, ваша фамилия?
— Рощин, Вадим Петрович.
Телегин начал беспомощно оглядываться. Раскрыл рот и несколько раз заглотал воздуху.
— Ага… Значит… — Лицо его задрожало, и он — уже шепотом: — Вадим?
— Да.
— Понимаю, понимаю… Очень странно… Ты — у нас, мой начальник штаба… Господи помилуй!
Рощин сказал все так же твердо, сухо:
— Иван, я решил теперь же поговорить с тобой, чтобы не создавать для тебя завтра неловкости.
— Ага… Поговорить…
Иван Ильич быстро натянул полуснятый сапог, поднял с пола и начал надевать гимнастерку. Вадим Петрович, опустив лоб, следил за его движениями, как будто наблюдая, без нетерпения, без волнения.
— Боюсь, Вадим, что мы несколько не поймем друг друга.
— Поймем…
— Ты умный человек, да, да… Я горячо тебя любил, Вадим… Я помню прошлогоднюю встречу на ростовском вокзале… Ты проявил большое великодушие… У тебя всегда было горячее сердце… Ах, боже мой, боже мой…
Он подтягивал пояс, вертел пуговицы, шарил в карманах — то ли от величайшей растерянности, то ли чтобы как-нибудь оттянуть неизбежность тяжелого разговора.
— Ты, очевидно, рассчитываешь, что мы поменялись местами, и я, в свою очередь, должен проявить большое чувство… Есть оно у меня к тебе, очень большое чувство… Так мы были связаны, как никто на свете… Ну, вот… Вадим, что ты здесь делаешь? Зачем ты здесь? Расскажи…
— Для этого я и пришел, Иван…
— Очень хорошо… Если ты рассчитываешь, что я могу что-то покрыть… Ты умный человек, — условимся: я ничего не могу для тебя сделать… Тут в корне мы с тобой разойдемся…
Телегин нахмурился и отводил
— Ты что-то затеял… Ну, понятно, что… И слух о твоей смерти, очевидно, входит в этот план… Рассказывай, но предупреждаю — я тебя арестую… Ах, как это все так…
Телегин безнадежно — и на него, и на себя, и на всю теперь сломанную жизнь свою — махнул рукой. Вадим Петрович стремительно подошел, обнял его и крепко поцеловал в губы.
— Иван, хороший ты человек… Простая душа… Рад видеть тебя таким… Люблю. Сядем. — И он потянул упирающегося Телегина к койке. — Да не упирайся ты. Я не контрразведчик, не тайный агент… Успокойся, — я с декабря месяца в Красной Армии.
Иван Ильич, еще не совсем опомнясь от своего решения, которое потрясло его до самых потрохов, и еще сомневаясь и уже веря, глядел в темно-загорелое, жесткое и вместе нежное лицо Вадима Петровича, в черные, умные, сухие глаза его. Сели на койку, не выпуская рук друг друга. Вадим Петрович начал рассказывать о всем том, что привело его на эту сторону, — домой, на родину.
В самом начале рассказа Телегин перебил его:
— А где Катя, — жива она, здорова, где она сейчас?
— Я надеюсь, что Катя сейчас в Москве… Мы опять разминулись с ней, — в Киев я попал слишком поздно, перед самой эвакуацией… Но я нашел ее след…
— Но она знает, что ты жив и ты у нас?..
— Нет… Это и сводит меня с ума…
19
Прошло два месяца.
Наступление армий генерала Деникина остановить не удалось. Колчак, верховный правитель России, с последним отчаянным усилием нажимал на Урал. В Прибалтике горе-злосчастье взгромоздилось на плечи Седьмой красной армии, отступавшей по непролазной грязи от генерала Юденича, теряя и Псков, и Лугу, и Гатчину, и генерал уже отдал приказ по войскам: «Ворваться в Петроград…»
Советская республика была начисто отрезана от хлеба и топлива. Транспорта едва хватало для перевозки войск и огнеприпасов. Октябрьское небо плакало над русской землей, над голодными и цепенеющими городами, где жизнь тлела в ожидании еще более безнадежной зимы, над недымившими заводскими трубами и опустевшими цехами, откуда рабочие разбрелись по всем фронтам, над кладбищами паровозов и разбитых вагонов, над стародревней тишиной соломенных деревень, где осталось мало мужиков, и снова, как в дедовские времена, зажигалась лучина и уже постукивал, поскрипывал кое-где домодельный ткацкий станок.
В это ненастное время генерал Мамонтов опять, во второй раз, прорвался через красный фронт и, громя тылы и разрывая все коммуникации, пошел со своим казачьим корпусом в глубокий рейд.
Над потрепанной картой, подклеенной слюнями, сидели Телегин, Рощин и комиссар Чесноков, новый человек (недавно присланный в бригаду на место их комиссара, заболевшего сыпняком), москвич, рабочий, надорвавший здоровье на царской каторге, истощенный голодом и раньше времени состарившийся. Поглаживая залысый лоб, точно у него болело над бровью, он в десятый раз перечитывал очередной оперативный приказ главкома.