Хозяйка Серых земель. Люди и нелюди
Шрифт:
– Я так сказал! – возмутился Яцек, обиженный до глубины души. – Панна Евдокия обозвала панну Богуславу колдовкой… а та Евдокию – купчихой и… и нехорошей женщиной… и потом оказалось, что у панны Евдокии с собою револьвер имеется. И значит, она Богуславе грозилась, что без суда ее пристрелит серебряною пулей… а потом голову отрежет и чесноку в рот натолкает. Рубленого.
– Сам слышал?
Яцек покачал головой.
– Катарина сказала…
– Катарина тебе еще не то скажет…
– Панна Богуслава от волнения в обморок упала… а панна Евдокия стреляла и люстру попортила…
– Стреляла, значит…
– Я пришел,
– Это правильно.
– А она уезжать одна не желает… и велел я экипаж заложить…
– Очень интересно.
– Так не пешком же…
– Я его…
– Лишек, сейчас ты пойдешь к жене и выяснишь, чего случилось… заодно и поговорите по душам. А я… я с батюшкой нашим побеседую. Есть у меня одна интересная мыслишка…
Глава 6,
в которой речь идет о новых неожиданных знакомствах и о вреде поздних прогулок
Дураков каких мало оказывается-то много!
Аврелий Яковлевич здание Королевского театра покинул в числе последних зрителей. Вот не любил он толпы, сутолоки, которая случалась сразу по окончании спектакля, а потому предпочитал выждать, когда обезлюдеет мраморное фойе.
Была в этом своя романтика.
И опустевшая сцена гляделась брошенной. Медленно угасали газовые рожки, и на зрительный зал опускалась тень. Порой Аврелий Яковлевич видел ее огромною птицей с серыми пропыленными крыльями. Она свивала гнездо под самым куполом, средь поблекших нимф и печальных кентавров, чьи лики были почти неразличимы по-за ярким светом новомодных эдиссоновских люстр.
Птица боялась шума. И сторонилась людей. Она взирала на них сверху вниз с любопытством и недоумением, весьма Аврелию Яковлевичу понятным.
Нет, он отдавал себе отчет, что никаких таких теней, во всяком случае тех, которые бы проходили по полицейскому аль ведьмачьему ведомству, в театре не обреталось, однако же именно здесь не мог отказать себе в удовольствии представить, будто бы…
…не сегодня.
Сегодняшняя опера не принесла и малой толики обычного удовольствия.
Тревожно. И тревога не отпускала ни на мгновение.
И оттого рисованными казались лица актрисок, а в голосе несравненной панны Ягумовской слышалось дребезжание… и страсти-то, страсти наигранные… ненастоящие страсти…
Аврелий Яковлевич вздохнул и поднялся.
Нет, ежели бы он захотел, шубу его принесли бы прямо в ложу, подали бы с поклоном, однако же по давней традиции Аврелий Яковлевич предпочитал в гардеробную спускаться сам.
Традиций же он рушить не любил.
Театральные ступени скрипели.
А тень кралась следом.
Она была столь любезна, что проводила до широкого фойе и кланялась вместо лакея, шубу подавшего, низко, искренне. Тень легла, прочертив путь до дверей, проводила бы и дальше, но ей, привыкшей к театральным пустотам, к миру, вычерченному на льняном полотне да деревянных щитах, было боязно. И Аврелий Яковлевич в этом тень понимал.
– Сам я, – сказал он, махнув рукой,
Почудился тяжкий вздох: театр, в отличие от людей, Аврелия Яковлевича очень даже жаловал за сердечную чуткость и понимание.
Аврелий Яковлевич тоже вздохнул, но совсем по иной причине.
Прохладно.
Лето уже вспыхнуло, того и гляди, разгорится костром бесстыдного червеньского солнца, а все одно прохладно… и луна вновь полная, что вовсе не порядок, поелику приличной луне в теле надлежит быть день-другой, не более. Эта же знай прибавляет, круглеет, будто и впрямь не луна – апельсина на ветке. Или глаз чей-то желтый, насмешливый.
– Вот тебе, – сказал Аврелий Яковлевич, поплотней запахнув шубу, из кротовьих шкурок шитую. И совершенно по-детски скрутил ночному светилу кукиш. – Уходи. Буде уже…
Почудилось, луна мигнула…
От же ж…
Почудилось… конечно, почудилось…
Аврелий Яковлевич взмахом руки отпустил извозчика, и тот с непонятной прытью хлестанул по спинам лошадей, точно в облегчение ему было уехать поскорей от театра.
Странно…
Аврелий Яковлевич перехватил поудобней трость.
Что ж… ночь, луна… самое подходящее время для прогулок в парке. Благо до него было недалече. И гулять он любил, особенно по ночному часу, когда и воздух свежий, да и сам парк избавлен от людского присутствия… Не то чтобы люди Аврелию Яковлевичу вовсе были не симпатичны, нет, под настроение он к ним проникался то сочувствием, то вовсе жалостью, но вот жалеть предпочитал на расстоянии. Оно, расстояние, избавляло Аврелия Яковлевича и от докучливых бесед, от лживых заверений в том, что-де нынешняя встреча, несомненно случайная, ниспослана богами… и что боги желают, дабы Аврелий Яковлевич, отказавшись от дел иных, немедля проникся к новому знакомцу расположением и взял на себя все его беды… или же не к знакомцу, но к знакомой, которая лепетала, бледнела, краснела и норовила спрятаться за маменькиными юбками, верно не полагая престарелого ведьмака хорошей партией.
Ночной парк был свободен.
От собак и лакеев, от детей с няньками да гувернантками, от дам и кавалеров, немочных девиц и компаньонок в серых скучных нарядах, от торговцев и торговок, уличных актеров, вечно пьяного шарманщика, который устраивался у фонтанов и к вечеру засыпал, обняв короб шарманки.
Ночной парк дышал горячим камнем.
И расправлял примятую траву. Он раскрывал белесые глаза бутонов, и резковатый аромат чубушника вытеснял чуждые запахи… кусты ныне цвели буйно. И Аврелий Яковлевич ступал по мощеной дорожке неспешно, получая от этакого позднего променаду немалое удовольствие. У фонтана он остановился, стянул перчатку и сунул пальцы в теплую воду.
Каждый год в фонтан, на радость детям и чувствительным к очарованию парка барышням, выпускали золотых рыбок. И тут же торговали мотылем. К серпню рыбки отъедались, делались ленивы и толсты. Они переставали бояться людей, а порой и вовсе наглели, подплывали к краю, разевали толстогубые некрасивые рты, будто бы ругаясь…
…нынешние скрылись в рыхлом иле, что успел покрыть дно мраморное чаши. Вода была теплой, застоявшейся, с гниловатым душком.
Аврелий Яковлевич стряхнул капли с руки, кое-как отер пальцы перчаткой и обернулся.