Храм Согласия
Шрифт:
На седьмой день после ранения Александра встала на костыли, а на одиннадцатый Папиков начал помаленьку стягивать кетгутовые швы, стягивал их каждые три дня, пока не сблизил края раны с тем совершенством, на которое только он и был способен в госпитале.
– Все! Скоро рана окончательно гранулируется, и на Восьмое марта будете плясать вприсядку. Да и Наташа заждалась, никак не приладится к другим сестрам, – сказал как-то Папиков.
И Александра вдруг обратила внимание, что имя “старой” Наташи главный хирург произнес совсем не так, как, бывало, произносил его прежде. Александра была слишком женщина, чтобы не уловить ту новую интонацию, с которой он произнес имя напарницы. Неужели у них роман?!
Раньше она воспринимала Наташу только как коллегу и особо к ней не присматривалась. Оказывается, она даже не
Лет через пятьдесят, в годы антисоветской власти, на даче у богатой Нади, которая что-то беспрерывно пристраивала к своему дому, работали парни из южнорусского шахтерского городка, где вместе с исчезновением советской власти исчезло для них и право на труд, поскольку шахты позакрывались, а взамен них ничего другого не возникло. Как-то Александра Александровна спросила одного из этих парней:
– Сережа, а сколько лет твоим родителям?
– Не знаю, – был ответ, – чи сорок, чи пятьдесят, я к ним не присматривался.
Вот так и она – работала с Наташей бок о бок и не присматривалась.
Глаза у “старой” Наташи оказались серые, чистые. Наверное, Александра не замечала прежде их цвет, потому что они были тусклыми, а теперь сияли. Значит, у них с Папиковым действительно роман. Вот это новость! И, оказывается, Наташа совсем не дурнушка, и фигурой ее бог не обидел, и цветом лица, и голос у нее приятный, и в каждом движении столько женственности… Конечно, Александра с детства слышала, что “любви все возрасты покорны”, но никогда не задумывалась, что это не поэтическая вольность, а практика повседневной человеческой жизни. Пятидесятилетний Папиков и сорокалетняя Наташа были для нее в смысле возможной между ними любви, что называется, вне подозрений, а выходит, что все не так, что они старики только в ее, Александрином, восприятии. “Чудны дела твои, Господи, какая же я зашоренная дура!” Тогда Александре было двадцать шесть лет, и она казалась себе очень немолодой. А в пятьдесят вдруг открылось, что сорок – молодость, а двадцать пять – юность, в пятьдесят она стала присматриваться к шестидесяти, а в шестьдесят примерять на себя семьдесят… Оказывается, человек так устроен, что привыкает жить, втягивается… Как сказано у Есенина: “…к тридцати годам перебесясь, всё сильней, прожженные калеки, с жизнью мы удерживаем связь”.
В госпитале была всего одна женская палата, и располагалась она за кабинетом начальника госпиталя, напротив двери которого у голубой тумбочки всегда стоял дневальный. Женскую палату запрятали за таким кордоном специально, чтобы около выздоравливающих женщин не толклись ходячие из мужских палат. Помимо Александры в просторной чистой комнате с большим трехстворчатым окном и тщательно выбеленными стенами лежали еще четыре молодые, незамужние женщины. Впрочем, одна была почти замужняя – генеральская фронтовая жена, звали почти жену Ниной, она была черноглазая жгучая брюнетка, с очень короткой стрижкой, отчего особенно выдавалась ее высокая и красивая шея. “А у меня, девчонки, в шейном отделе на один позвонок больше, чем полагается, от этого она такая длинная, в детстве меня дразнили гусыней, а подросла – стала лебедем”, – смеялась яркая Нина. Да, она была именно яркая женщина: тонкие черты лица, красиво очерченные губы, тонкая талия при высокой груди, чистая белая кожа, очень нежная, такую обычно называют “королевская”, и при всем этом добрый, веселый нрав, можно сказать, бесшабашный. Обычно она и заводила всех на хохот. Все пятеро смеялись, чуть не беспрерывно, по любому пустяку, хотя у самой Нины было прооперировано левое легкое и смеяться ей удавалось с трудом. Нинин генерал ежедневно присылал что-нибудь сладенькое или фрукты. Сладенькое было из американских пайков, например, горький шоколад для полярников и летчиков дальней авиации. А откуда он брал зимой фрукты, одному Богу известно, но, значит, были для кого-то и фрукты… Нина делила все поровну, сначала соседки отказывались, а потом привыкли и брали свою долю как должное.
В тот день генерал прислал духи, пудру, губную помаду, лак для ногтей, тушь для ресниц, кисточки – полный косметический набор в красивой черной лакированной коробке, на которой было вытеснено золотыми латинскими буквами: CHANEL.
– Сашуль, ты у нас московская штучка, все знаешь, прочти, – попросила Александру Нина.
– Кажется, по-французски. На коробке написано: “Шанель”.
– Ну да, как у нас “Красный Октябрь” или “Клары Цеткин”, – подхватила маленькая Верочка.
– Точно, фабрика, – вторили ей лежавшие ближе к окну Нюся и Лиза, – как у нас “Розы Люксембург”, а иначе непонятно…
– Ладно, потом разберемся. А пока давайте, девчонки, прыскаться духами, пудриться, краситься! – весело скомандовала Нина. – Чур, я первая у большого зеркала!
Нина была хозяйкой нежданно привалившего добра, и ее первенства никто не оспаривал. Большое зеркало висело у них над умывальником, не такое большое – сантиметров сорок на шестьдесят, но и не маленькое, не ручное, какие были у всех.
– Духи – мама родная! Даже и не поймешь, чем пахнут!
– Живут буржуи!
– Верочка, ты не обливайся духами, а прыскайся!
– Еще лучше – только за ушами помазать и чуть шею – так нежнее.
– Хороши у них духи – “пятая шинель”! А какие бывают наши, я и не помню, – когда дошла до нее очередь, сказала Нюся, самая старшая из них, служившая поваром и, наверное, поэтому плотная, краснощекая, как налитая.
Александра и Елизавета мазнули за ушами. Лиза из опаски, потому что еще ни разу в жизни не употребляла духи, а Александра, потому что у нее было слишком острое обоняние и тонкий многослойный аромат духов кружил ей голову.11
Нина попользовалась своей роскошной парфюмерией лишь чуть-чуть. Она инстинктивно понимала, что ей не нужно краситься, а только едва коснуться полных, красиво очерченных губ помадой, нежных щек, выпуклого чистого лба и аккуратного носа пудрой, а ресницы и брови лучше вообще не трогать, иначе могут пригаснуть ее лучистые карие глаза – из тех, которые Александра называла “светоносными”.
Когда через двадцать лет Александра Александровна пыталась вспомнить, какой байковый халатик – голубоватый, серый или палевый – был в тот день на Нине, то так и не смогла, значит, та действительно была красавица. И лицо, и фигуру, и прирожденный вкус, и добрый нрав щедро отпустил ей Господь, но именно о таких женщинах сказано: “Не родись красивой, а родись счастливой”.
За месяц лежания в одной палате женщины, хотя и не перезнакомились коротко, но все-таки кое-что узнали друг о друге – ровно столько, сколько каждая из них сочла нужным рассказать. При всей ее вроде бы неприступной красоте, которая била в глаза и многим казалась надменной, самой открытой из всех была Нина. Она рассказывала о себе просто и со смешком, хотя веселого в перипетиях ее жизни было мало. Обычно после ужина они “точили лясы”.
– Я замуж выскочила, еще семнадцати не было, – за день до того, как генерал прислал ей “Шанель”, 29 января 1945 года, рассказывала после ужина красивая Нина. – А моему Коле только девятнадцать стукнуло, он токарем на заводе работал, на Ростсельмаше. Из Мелитополя мы с мамой по хуторам помыкались, а потом осели в Ростове-на-Дону. Мама в школу пошла преподавать русский язык, и нам дали комнату в восемь квадратных метров. Я тогда фабзауч12 только закончила. На том же заводе, что и мой Коля, работала учетчицей как грамотная. Переехала к Колиным родителям, у них своя халупа была. Поженились зимой тридцать пятого, и сразу я понесла. Летом мой Коля утонул в Дону. Ребеночка я с горя скинула. Вернулась к маме. А больше и не беременела с тех пор ни разу.
– Ну нет! – вдруг прервала ее из своего угла тихая Лиза.
– Ты что, лучше меня знаешь? – деланно и вместе с тем с испугом в голосе как бы удивилась Нина.
– Может, и лучше! У меня и мамка, и бабка, и прабабка – повитухи. Только самой Бог не дал. А ты, мать, понесла и сейчас.
– Но это еще неточно! – до слез покраснела Нина. – Сплюнь три раза!
– Тьфу! Тьфу! Тьфу! Не бойся, я не глазливая.
Все поняли, что Лиза попала в цель. Такая у нее была профессия – попадать в цель. Женщины в ее роду помогали людям выйти на этот свет, а она отправляла их на тот. Лиза была снайпером. Об убитых ею немцах она никогда не говорила: “Я убила его”, а всегда – “Я сняла”. Она была не просто снайпер, а ас, потому что “работала” только против немецких снайперов. То, что на войне убивают, знала каждая, а Лиза знала каждого “своего” в лицо.