Хроника гнусных времен
Шрифт:
Специалист по маркетингу молчал, как школьник на педсовете.
Все знали, что шефу свойственны сверхъестественная внимательность и умение замечать все вокруг, но, как на грех, именно сегодня Бойко об этом забыл. И дернул его черт сказать про врача!..
— Ты приезжай, — попросил шеф душевно, от чего у Виктора Григорьевича в желудке сделалось какое-то неприятное движение, — партию отложи и приезжай. Про Дюссельдорф потолкуем.
Нагнав на Бойко страху, он положил влажную трубку и вытер мокрый лоб. В Питере тоже тридцать три, и, похоже, до Ирландии и холодного океана он не доживет.
Он собирался
Нужно позвонить матери, чтобы они не стали его искать, пока он будет в отпуске.
Звонить не хотелось.
— Мам, — сказал он холодно, — это я. Как ваши дела?
И старательно пропустил ответ мимо ушей.
— Мам, я в отпуск ухожу. На две недели. Я завтра уеду в Питер и оттуда улечу. Вернусь, позвоню.
— Опять за границу? — с тяжелым вздохом спросила мать.
— Да. Опять.
— И совершенно напрасно, — с ожесточением, продолжая давний бессмысленный спор, заговорила она, — что это за мода такая, на эту заграницу? Тебе что, дома плохо? Что там может быть хорошего? Сплошной разврат и разложение! Ты бы лучше…
— Мне тридцать два года, — перебил ее Кирилл и взял со стола крошечную трубку мобильного, мечтая, чтобы кто-нибудь ему позвонил, прямо сейчас, в эту секунду, — я сам знаю, что мне лучше.
— Кира, ты очень странный мальчик. Ты же рос в нормальной семье, что с тобой сделалось? Разве мы с отцом тебя так воспитывали? Что это за заграницы бесконечные, дела какие-то странные! Чем тебе плохо дома? Нужно любить свою родину и…
— Мама, я люблю свою родину. Я живу на своей родине и не собираюсь никуда уезжать, хотя мог бы. По-моему, этого достаточно.
— Что значит — мог бы?! Ты что, думаешь об отъезде?! Кира, ты просто сошел с ума! Я отрекусь от тебя. Мы все отречемся от тебя! Ты не наш сын, ты… ты… ты просто капиталист, без чести и без совести. Как ты можешь даже произносить такое?
— Ничего такого я не произносил, — сказал он с тоской, — все это ты произносишь, а не я. Мам, я не хочу больше слушать всякую чушь.
— Чушь? — чуть не завизжала мать. — Я говорю тебе о чести и совести, а ты смеешь говорить, что это чушь! И в кого ты превратился? Я учила своих детей быть трудолюбивыми, я учила вас чувству товарищества, взаимовыручки, ответственности за свои поступки, я учила вас отличать истинные ценности от всего наносного и пошлого…
— Мама, я вовсе не пионер-герой, — перебил Кирилл, — ты меня с кем-то путаешь.
— Ты погряз в мещанстве, — констатировала мать торжественно, — ты просто вырос слабым и не смог сопротивляться влиянию Запада. Ты всегда любил вещи больше, чем людей, и поплатился за это. Неужели ты на самом деле думаешь, Кира, что живешь правильно? Неужели ты можешь хоть чем-то оправдать себя? Неужели твои грязные деньги не жгут тебе руки?
— Пока, мам, — попрощался Кирилл, — я позвоню, когда прилечу из Дублина. Отцу привет передавай.
— Отец о тебе и слышать не желает, — сообщила мать с гордостью, — ты — наша ошибка, Кира.
— Роковая, — согласился Кирилл, положил трубку и подул на мокрые пальцы.
Он — ошибка.
Деньги — гадость. Достаток — зло. Мечтать о материальном — низко. Не имеет значения, во что ты одет, имеет значение только твое внутреннее содержание. Все, кто с этим не согласен, — недостойные ничтожества. Помыслы должны быть чисты и мысли возвышенны, только тогда ты имеешь право называться человеком.
Зачем тебе джинсы? Бовины брючки вполне ничего, ты в них еще год проходишь. Какое имеет значение, что все над тобой смеются? Они просто дураки и ничего не понимают, только и всего. Зачем тебе в парикмахерскую? Мама отлично тебя подстрижет, лучше всякой парикмахерской.
Конечно, лучше. В парикмахерской нужно было оставить целый рубль, а взять его, несмотря на все презрение к деньгам, было негде.
Яблоки раз в году, в августе, из собственного сада. Яблони были старые, яблочки мелкие и несладкие, с почерневшими бочками. Есть их было невкусно, но других не было. Шоколадкой его в первый раз угостили в школе, и он потом каждый день приставал к Наде Суриковой — может, даст еще. Колбаса только по праздникам, тоненький кусочек колбасы на толстом-претолстом куске хлеба. Всю весну и осень он ходил в школу в растоптанных ботах, таща в мешке «сменку», полотняные тапочки на резиновом ходу. Зеленые кримпленовые брюки, перешитые бабушкой из отцовских, натирали кожу между ног, а других у него не было. Цигейковая шапка была велика — почему-то она была ему велика всю жизнь — и съезжала на нос, мешая видеть. Примерно до третьего класса отец привозил его в школу на велосипеде. Сидеть было неудобно, попка затекала, ноги свешивались и болтались как макаронины, в штанинах полоскался холодный ветер. Прохожие провожали их недоуменными взглядами — никто не ездил зимой на велосипеде, да еще с ребенком. Родители одноклассников его жалели, одноклассники — смеялись.
К семнадцати годам он укрепился в ненависти к образу жизни, который вела его семья, и подался в хиппи — протестовать. В восемнадцать понял, что от протестов такого рода нет никакого толка, и устроился на курсы водителей. Потом некоторое время работал сменщиком у шоферов большегрузных машин на дальних трассах.
Родители к его метаниям относились со снисходительным пониманием — они готовы были уважать свободу личности, занятой поисками своего «я», пока не выяснилось, что личность ищет не столько свое «я», сколько где бы побольше заработать.
С тех пор все и началось и продолжалось по сей день, когда выяснилось, что Кирилл — ошибка. Урод.
Ну и ладно. Урод так урод.
Он уедет в Питер, а потом в Дублин и думать о них забудет до самого возвращения. Ему и без них есть о чем подумать.
Тем не менее он думал о них.
Думал, когда разговаривал с проштрафившимся Бойко, думал, когда приехал домой, думал, когда выбирался из Москвы по узкому Ленинградскому шоссе.
Чем он им не угодил? Он хотел только одного, чтобы семья оставила его в покое, а она никак не оставляла. Если уставала мать, в дело вступали сестры и — реже — братья. Кстати, братья быстрее всех поняли, что воспитывать Кирилла — дело гиблое.