Хроника сердца
Шрифт:
И все же случилось это еще при жизни Василия Макаровича. Набухшая почка лопнула, и в один миг по весне еще одно могучее дерево на земле зазеленело молодой сочной листвой. Но Шукшин так до конца об этом и не узнал, о том волнении, которое внес в народ своими произведениями. «Калина красная» – сначала повесть, а потом и фильм стали тем событием в духовной жизни народа, которое вдруг заставляет оглянуться и многое пересмотреть заново. А впереди был фильм о Степане Разине – давно уж выношенная, в муках и слезах рожденная песнь о воле…
Как-то Шукшин спросил меня: «А ты знал, что будешь знаменитым?» – «Нет». – «А я знал…» Вот эта черта его характера – он точно представлял,
Он перемалывал то представление о жизни, которое существовало у многих. «В каждом человеке, свалившем камни в Енисей, я вижу героя. А вы его отрицаете! – писал Шукшин в ответ на статью «Бой за доброту». – … Вы требуете каких-то сногсшибательных подвигов (они – каждый день, но не в атаке: атак нет)».
Если попытаться как-то обозначить явление Шукшина, то для себя я предпочел бы такое неуклюжее, как авторское творчество. Снимался ли Шукшин как актер, режиссировал ли фильм, писал ли рассказ или сценарий, он при всей разности этих занятий оставался Шукшиным. В каждом созданном им произведении, будь то написанная строка или сыгранный образ, обнаруживаешь черты его характера, его биографии. Шукшин секретов не имел. Садился и писал страничку, тут же читал – так без помарок потом и печаталось. И всегда получалось, что это произошло здесь, сейчас, где он сидел и писал. «До третьих петухов» писались на моих глазах, для меня, с учетом моих пожеланий и советов – вот что самое невероятное…
Шукшин спрашивал:
– Куда идет Иван?
– Вот туда, – отвечаю. – Здесь Змея-Горыныча надо бы вставить…
– Ну, а как его играть будут?
– Три актера играют три головы.
– А как они войдут?
– В окна три головы просунут.
– Вот и хорошо…
Но там есть и другое, что для меня остается тайной… Там есть он со своим стыдом, с тем, как он казнит себя, мучается, будто признается в чем-то постыдном. Как мучается Иван-дурак, который пришел к Мудрецу просить справку, что он не дурак.
В войну у нас в Перми на базаре появились народные певцы: солдаты возвращались с фронтов – раненые, слепые, без ног. Возвращались покалеченные, с трофейными аккордеонами, губными гармошками, ходили по базару, пели – судьбу сказывали. Жаль, быть может, что не сохранилось, не зафиксировалось это – память отголоски лишь сберегла. И песни – это не что иное, как искусство. Социальность и нравственность в них несколько иные. Война разнолика, и горе было не на одно лицо, народ его зафиксировал, переложил в песни. Сейчас их нет, и жалко, что мало кто сохранил в памяти.
Вспомнилось: ведь шукшинские рассказы – вся его проза – очень близки по духу к тем военным-послевоенным самодельным песням – в них через духовное раскрывалось гражданское, через нравственное – социальное. Они похожи даже по своему строению, как похожи на них старые русские народные драмы, сказки, сказания. Нет завязки, экспозиции – сразу события начинаются. С ходу. Шукшин не мог елозить, ему не терпелось: «И пришла весна – добрая и бестолковая, как недозрелая девка». Проза Шукшина начинается как бы с середины – одна фраза, и мы уже оказываемся среди героев.
Скажем, любопытнейший герой из «Штрихов к портрету». Живет в райцентре, написал трактат «О государстве» – семь или восемь тетрадок исписал, все над ним потешаются, издеваются, а он свое гнет. Когда дело до милиции дошло, то начальник – единственный, кто поинтересовался, что в этих тетрадях написано, – открыл и прочитал: «Я родился в бедной крестьянской семье, девятым по счету… я с грустью и удивлением стал спрашивать себя: «А что было бы, если бы мы, как муравьи, несли максимум государству!» Вы только вдумайтесь: никто не ворует, не пьет, не лодырничает – каждый на своем месте кладет свой кирпичик в это грандиозное здание». Прочитал милиционер эти слова, подумал и взял тетради домой – познакомиться. Выходит, не зряшным делом мыкался гражданин Князев, страдал, терпел унижения. В отчаянии крикнул, когда по улице вели: «Глядите, все глядите, Спинозу ведут». Вот и выходит, что вроде – шут гороховый, а на самом деле – философ, и трактат о государстве – не выдумка, а стоящее дело. Ведь только вдуматься: «Если бы каждый на своем месте…» Слова-то простые, живые, и мысль глубокая, народной мудростью рожденная.
Стремление через обыденное раскрыть философию жизни – качество всей нашей русской литературы. Задумал, скажем, Гоголь написать «Записки сумасшедшего музыканта», а пришел к чиновнику, к «Запискам сумасшедшего». Потому что в одном случае – это только музыкант, интеллигент, а во втором – мелкий чиновник, и такие страсти живут в этом человеке, так что это уже революционное событие, уже – «король Испании». Шукшин пришел в литературу с пониманием, что значит маленький человек. Рассказ «Кляуза» – продвижение как раз по этой линии, крик души – в мелочи подметил явление. Потом возмущались, протесты писали. А старушка эта, которая раньше по полтиннику брала, сейчас, быть может, уже по рублю берет – она стала популярной, знаменитой: «Вон, идите к шукшинской старушке – она пропустит». Это действительно рассказ. Не приукрашенный, не «эстетированный», а талантливый рассказ – на чистоту, как есть, так все и сказано.
Шукшин отчетливо сознавал, куда он идет, что делает, но какая-то затаенная неуверенность не давала ему покоя, не хватало ему слова заветного. Быть может, его-то он ждал от Шолохова? Эта мысль постоянно будоражит, возвращает и возвращает к той встрече, которая состоялась в Вешенской, во время съемок «Они сражались за Родину». Вспоминаешь тот день, то волнение, которое мы испытывали перед встречей с Михаилом Александровичем. У Шукшина оно было особенным – очень переживал и, если говорить честно, надеялся на отдельную встречу, готовился к ней. Все думалось: вот-вот сейчас придет, позовут… ждал, что Шолохов проявит инициативу… Но этого как-то не случилось. Шукшин корил себя за то, что признался мне в этом. Нервничал, что открылся, слабость проявил, злился на себя. Его надо было понять. Он как бы хотел что-то вроде благословения, чтобы Шолохов какое-то слово заветное ему сказал с глазу на глаз…
Когда Шукшин делал в литературе первые шаги, ему безоговорочно поверили – уж слишком он все заземлял, забытовал и через это протащил… По первому снегу глянули и пристроили в загончик «деревенщиков», потом встрепенулись, посмотрели, а там целина, под снегом-то. Пахать ее еще да пахать, потому как Шукшин – философ народный от макушки до корней. Вроде читаешь – смешно, раз, другой прочтешь, глядь – заковырка, правду сказал. Слово важное, и тут же ирония, усмешка – вроде как дело шутейное, пустяк. А Шукшин кожу снимает, шелуху разную, чтобы до истины докопаться. Он как-то очень точно ноту взял. Ведь существует изобилие литературы, но очень не просто писателю постигнуть нравственное, социальное течение жизни, по-русски выговорить, решать мировые проблемы, через глубоко национальное выйти на интернациональное.