Хроноагент
Шрифт:
Мы лежим на мягком сене, глядя в голубое небо с редкими облаками. Стрекочут кузнечики, щебечут птицы и журчит ручей. Можно подумать, что нет никакой войны и лежит в копне сена беззаботная влюбленная парочка, вполне довольная жизнью.
Только резкий запах авиационного бензина, которым благоухает мой комбинезон, иногда прорывается сквозь аромат сена и напоминает о суровой действительности.
Но Оля не замечает этого или не обращает внимания. Она смотрит в небо, и мысли ее где-то далеко-далеко. Внезапно с северо-запада доносится
— Это наши, — успокаиваю я и прислушиваюсь. — “Колышки” на работу пошли.
И точно, через пару минут низко над нами проходят три девятки штурмовиков. Оля провожает их странным взглядом затравленного зверька.
— А почему — “колышки”? — спрашивает она.
— Это штурмовики “Ил-2” из дивизии, которой командует Иван Тимофеевич.
— Он тоже здесь?
— Немного подальше, в Гродзянке.
Оля замолкает, а я, вспомнив ее испуг при звуке моторов, спрашиваю:
— Досталось вам при отступлении?
Оля прячет лицо на моей груди и разражается плачем. Немного успокоившись, она рассказывает:
—Я не представляла, что это может быть так страшно, когда над головой постоянно гудят самолеты. Чужие самолеты, с крестами на крыльях. Весь день бомбы, пули, снаряды… Мы едем, а они гоняются за каждой машиной. Вся дорога до Бобруйска — это сплошной гул моторов, вой бомб и свист пуль. Вдоль дороги — сгоревшие машины и убитые, много убитых. Хоронить некому и некогда. Прыгаешь в кювет и падаешь на мертвое тело. Я всю дорогу тряслась и ревела как маленькая. Успокаивалась только со скальпелем в руке, у операционного стола.
А однажды я и у стола не могла успокоиться. В этот день мы увидели наш самолет. Это был такой же точно, как твой. Я еще в Москве его запомнила. Только у него не было молний и головы лося. Но я не знала, что у вас такие рисунки, и мне показалось, что это именно ты прилетел ко мне на помощь, и обрадовалась. Даже закричала: “Дай им, Андрей! Дай как следует!” И он дал. Но он был один, а их — пять. Одного он сбил, другого поджег, и тот улетел. Но остальные трое буквально растерзали его. Он упал в ста метрах от дороги. Мы не могли даже подойти к нему, так жарко он горел…
Оля прерывает рассказ и осыпает меня поцелуями, приговаривая сквозь слезы:
— Понимаешь… я думала, что… что это — ты… ты там горишь… у меня до сих пор… тот костер… когда я получила… твое письмо… я как снова родилась…
Я успокаиваю Олю, как могу: шепчу ей что-то на ухо, глажу плечи, грудь, покрываю ее шею поцелуями. Она успокаивается, только когда я начинаю проделывать все это активнее. Тогда она сама крепко обнимает меня, и мы снова отдаемся во власть любви.
Когда мы, отдыхая, лежим обнявшись, Оля шепотом продолжает рассказывать:
— В тот день я ревела, как никогда в жизни. Я не могла заставить себя успокоиться даже тогда, когда ночью, в каком-то поселке, мы развернули палатки и стали оперировать раненых. Дрожь в руках уняла, а слезы —
— Этот ваш Гучкин, наверное, зануда и бурбон?
— Вот неправда! — Оля даже привстает. — Костя — очень добрый человек и хороший товарищ. Это он только вид строгий на себя напускает. Знаешь, неделю назад я измоталась настолько, что чуть не отключилась во время операции. Ноги подкосились, перед глазами все поплыло. Как он успел заметить и подскочить ко мне? Он подхватил меня, унес в ординаторскую, напоил чаем и укрыл шинелью. А сам доделал все то, что у меня оставалось. Утром он где-то раздобыл кофе и заставил меня выпить две кружки. Потом откуда-то притащил курицу, сам ее сварил и скормил мне. А на самого смотреть страшно: худой стал как палка, глаза ввалились, нос, что у Буратино. Знаешь, он всегда бреется сидя. Однажды он заснул, выбрив только правую щеку. Так он до сих пор не знает, что это я добрила его до конца, уже спящего. А знаешь, какой он замечательный хирург! Про таких говорят: “От бога!”
— Ну, про тебя мне в госпитале тоже много хорошего наговорили.
— Куда мне до него! Костя такие чудеса творит!
—Хватит расхваливать своего Костю, а то я приревную.
— Ревнуешь — значит, любишь. А ты не ревнуй, а лучше приласкай меня.
Оля ловит мои руки и кладет одну на грудь, другую между бедер, закрывает глаза и целует меня в губы долгим страстным поцелуем.
Когда мы окончательно успокаиваемся, я смотрю на часы. Уже второй час. Как быстро пролетело время!
— Пора, Оля, — говорю я и подтягиваю к себе комбинезон.
—Уже?
Я молча киваю и начинаю одеваться. Оля вздыхает и тоже одевается. Одевшись, мы очищаем друг друга от клочков сена и идем к аэродрому.
— Не уходи одна, — говорю я ей. — Опасно ходить одной, даже с пистолетом. Дождись меня или посыльного из госпиталя.
— Хорошо. А сколько времени вы будете на задании?
— Примерно час-полтора, не больше.
— А это опасный вылет?
— Не очень.
— Не ври, ради бога. Ты что, успокоить меня хочешь? А кто нашему санитару говорил, что если уж вас в воздухе ранят, то ни один хирург не поможет?
— Болтун он старый.
— Он, по крайней мере, правду говорит, не то, что ты.
— “Не очень”, — передразнивает меня Оля. — Ты хочешь сказать, что вы с Сергеем — заговоренные? Как же! У меня таких заговоренных по несколько десятков в день через стол проходит, и все удивляются, как это именно их угораздило.
— Оля, чтобы разбиться насмерть, надо падать вместе с самолетом. А для этого надо летчика тяжело ранить. Ну а если подбит только самолет, то у нас есть парашюты. Так что у нас, как и везде на фронте, не каждая пуля в лоб.