Хруп Узбоевич
Шрифт:
На животных было положительно жалко смотреть. Слон, стоя в своем полутемном помещении, уныло трубил, покачивая своим огромным телом:
— Неужели это называется жизнью? Неужели эта полутьма не рассеется и никогда не наступит свет?
Куда делась его когда-то добродушная веселость!
Носорог все время спал или слезливо смотрел в одну точку, пожевывая свою пищу. Бегемот был настоящим страдальцем. В его глазах я всегда читала только один вопрос:
— Когда же смерть?
Но в других клетках происходило совершенно иное. Помещение с разного рода собачьими зверями оглашалось неистовым лаем, воем и хохотом.
Гиена гневно и насмешливо хохотала:
—
Волки, лесной и степной, каждый на свой лад завывали:
— Ле-е-с!
— Ст-е-е-пь!
Лиса, как-то хихикая, тявкала:
— Все это вздор, простая ловушка. Выберемся, выберемся. Не из таких обстоятельств умели выбираться. Подождем — увидим.
Невысокая коровка с горбом на спине, зебу, мычала, обращаясь к стойлу с мериносами:
— Как себя чувствуете, приятели?
Мериносы же, глупо на нее поглядывая, обращались к ней тоже с вопросом:
— А нет ли у вас, невзначай, чего-либо… того… поесть?
Пума, довольно живая прежде, теперь подолгу просиживала на одном месте в каком-то раздумье, чуть шевеля кончиком своего подвижного хвоста.
Какаду, ара и другие попугаи, попавшие случайно рядом с обезьянами, всю дорогу дразнили друг друга.
— Я Ара, — кричал желто-зеленый ара.
— Дурак! — отвечал какой-то ученый попугай.
— Ара, Ара, Ара! — кричали тогда все ара хором.
— Не стоит разговаривать, — говорил попугай на своем родном языке и начинал усердно чистить свой клюв.
Какаду сидели парочками, нежно перешептывались или принимались с каким-то усердием лазить по клетке, повисая на своих клювах.
У обезьян было то же самое.
— Кто хочет подраться? — кричала одна из мартышек.
— Цыц, — слышалось из другой клетки, где сидел павиан.
— Хочешь подраться? — обращалась мартышка через стену к павиану.
Последний сердился, стучал в стену кулаком, а иногда и тряс свою клетку, вцепившись в нее всеми своими ногами.
Одна из мартышек ловко подхватывала другую за хвост и, гримасничая, тащила на верх клетки. Последняя визжала и отбивалась.
Это была та самая, которая предлагала подраться.
Некоторый мир и спокойствие восстанавливались, когда наступали часы кормления. Тогда по всей барже рев и рыканье становились как-то благодушнее и всюду раздавались мурлыканье. чавканье, щелканье зубами и хруст дробимой и разгрызаемой пищи. Однако и этих однообразных сцен, наблюдаемых мной в щели щитов, а иногда прямо в раскрытые клетки, было по-прежнему достаточно, чтобы мои знания языка движений и звуков быстро пополнялись. Покидая вскоре зверинец, я была уверена, что постигла все языки мира, но моему тщеславию был дан справедливый урок в очень непродолжительном времени. Однако расскажу теперь, как я покинула свой зверинец или, вернее, баржу, на которой мы ехали в новый город.
По поведению и словам сопровождавших нас людей я догадалась, что мы приближаемся к нашей последней остановке у города. Клетки и ящики то и дело осматривались, некоторые выносились наверх, другие чаще проветривались, т. е. с них снимали щиты и полога. Мне показалось, что в последний день дороги даже пища была предложена животным обильнее.
Нужно было и мне подумать, как поудобнее улизнуть с этого плавучего жилища.
Наконец, мы прибыли. Но баржу нашу остановили не у самого города, а где-то дальше, у других баржей. Возле них, насколько я могла окинуть взглядом, виднелись только столбы, веревки да висели огромные тряпки. Впрочем, я тогда уже знала, что все это имело свои особые названия: то были мачты, канаты и паруса. Так простояли мы почти целый день, но из разговора я узнала, что рано утром нас подвезут к городу и что остановка эта сделана нарочно, чтобы перевезти клетки и крупных зверей на берег тогда, когда в городе еще будут спать. Это делали для того, чтобы ни наши звери, ни городские жители друг друга не пугались. Мне это показалось странным в особенности по отношению к людям.
Однако дождаться подвозки к берегу мне не пришлось. Ночью на одной из соседних барж я услышала следующую негромкую беседу, которая хорошо раздавалась в тихом ночном воздухе. Передавая ее, я, конечно, пользуюсь уже, кроме своей памяти, приобретенными мною знаниями разной людской речи.
— А что, паря, коли наш-то на море идет?
— Завтра, чуть свет поутру!
— Тэ-э-к-с! Значит, неча и в город проситься?
— Да и просись — не пустит!
— Ну, а как ты чаешь, дойдем што ли до Петровска?
— Надо полагать, дойдем: путь-то не велик.
— Да посудина-то не больно крепка. Ишь — старая, вся в заплатах!
— Пустое! До Петровска большой крепости не надо.
— Ну и ладно, а таперя, значит, спать. Если спозаранку тронемся, то оно хватить два-три часика сну не мешает.
И говоривший сладко зевнул.
Из этой беседы, сохранившейся целиком в моей памяти, я вывела одно главное, что баржа эта, названная почему-то посудиной, рано утром плывет в море, поэтому я тотчас же и составила план своих дальнейших действий.
Посетить какое-то «море» мне захотелось с той еще поры, как я о нем услышала, но бежать берегом моря или ехать с удобством на барже по самому морю — было две вещи разные. А так как, вполне понятно, я не могла не предпочесть удобства всяким возможным превратностям судьбы, то и решила перебраться на ту баржу, откуда слышала голоса. Для этого я, на всякий случай, заприметила ее вид, что было вовсе нетрудно, так как ее мачты и поперечные палки с парусами были как-то особенно налажены. Сначала я думала перебраться на это судно, переходя с борта на борт, но это оказалось невозможным, так как суда стояли друг от друга на расстоянии большем, чем хороший прыжок крысы. Оставалось одно: добираться вплавь. Я думала недолго и принялась выискивать способ спуститься в воду. Но, обежав кругом всю баржу по борту, я не встретила ничего, что бы могло способствовать моему спуску: ни единой хорошей доски. Я начала уже отчаиваться в возможности исполнения своего намерения, как взгляд мой упал на толстый канат, тянувшийся от нас к пароходу. Канат этот, не будучи натянут, серединой свой окунался в воду. Конец его, лежавший на нашей барже, переваливал за борт неподалеку от носа.
— Рискнуть или не рискнуть? — мелькало в моей голове. Я решила рискнуть.
Выбравшись на борт, я ступила на толстую снасть, охватывая своими цепкими лапками мохристую пеньку. Непривычный для меня спуск начался. Тихонько перебирая своими ногами, я начала сползать к черневшей подо мной воде, помогая себе даже своим упругим хвостом. Дело шло на лад, несмотря на крутизну каната. Только у середины я как-то неловко шагнула и, не рассчитав, сорвалась задними ногами. Однако, уцепившись передними лапками, я удержалась на месте и только перевернулась, став мордой вверх, хвостом к воде. Но в таком положении спуск для меня оказался уже не трудным, и я мигом добралась до мокрой части каната, а по ней до воды. Через секунду я уже окунулась в холодную влагу и, кинув канат, поплыла по предполагаемому направлению.