Художники
Шрифт:
В лирике Кугультинова есть стихотворение, в котором человек, побеждая боль, являет истинно шекспировскую мощь чувства я, пожалуй, мысли:
...Не надо! Больше не могу!
Мне больно!
Прикованный к доверью твоему.
Кляня другого, делаюсь невольно
Сообщником твоей любви к нему...
Нет, стихи это не мольба и, пожалуй, не заклинанье, а слово человека, попавшего в беду. Единственное, что желает человек: совладать с бедой, обрести свободу. Если тут есть опасение, то оно в том, что человек не молит о пощаде:
И не вверяй мне
Тайн своих отныне,
И дружбой
Не карай мою любовь.
Как
Никто не помнит.
Своего рожденья.
Никто не вспомнит
Свой последний час.
Два рубежа, две грани, два мгновенья
Неведомы ни одному из нас...
Наверно, есть своя прелесть и в неоткрытой тайне — она движет решимостью людей к поиску, побуждает человека к неоднозначному мышлению. Как ни велико прозрение, всегда будет существовать тайна рождении и смерти, как знак того, что движение человека безостановочно...
...Но есть особый вид тайны, той, что рядом с поэтом повседневна: тайна неоткрытого слова, тайна полуночных мук над белым листом бумаги.
— В поэте должно быть нечто рыцарское, — сказал мне однажды Кугультинов. — Когда говорят, что мой соплеменник поэт Беатр Басангов был таким, это не голословно. В Тбилиси был праздник Руставели. Поезд пришел в грузинскую столицу в непогоду, и молодая актриса, стоящая рядом с Басанговым у выхода из вагона, вскрикнула от ужаса — внизу скопилось озерцо дождя, а на женщине были нарядные лакировки. Но тревога владела молодой женщиной недолго — Басангов выпрыгнул из вагона и, сняв с себя кожанку, накрыл ею озерцо и подал руку женщине... Рыцарь? Нет, нет, поэт! Но он был рыцарем, а следовательно, и поэтом и в ином: он знал, когда дарить, а когда требовать... Это было году в тридцать шестом, мне сказали, что в Элисту явились известные москвичи — поэт и художник, предстояло издание «Джангара» на русском языке. Со времен Амура Санана я уже ничего не боялся и пошел в гостиницу, не забыв прихватить и свою рукопись. Вместе с гостями я увидел и Басангова. Радушие, с которым встретили меня, не сняло тревоги. Три человека склонились над моей рукописью, а затем, как сговорившись, замкнулись в молчании. Мастера думали, а я ждал суда. Наконец поэт сказал: «Молодой человек, попробуйте передать в словах расстояние от переносицы до кончика носа и оцените этот ваш опыт сами...» Не заставил себя ждать и художник: «У моего профессора был свой способ проверять мое умение — он брал полотенце и, намочив один его конец, расстилал передо мной. Мне следовало так нарисовать полотенце, чтобы мокрый конец его был мокрым». А Басангов, не без труда оторвав глаза от моей рукописи, спросил вдруг: «А почему ты написал это по-русски?» Робея, я ответил, что я мог бы написать и по-калмыцки, но тогда ее прочтет меньше народу. Тогда Басангов сказал: «А не находишь ли ты, что, сам того не желая, ты уподобился той лисице, что пробежала от Элисты до Каспийского моря и, набрав в рот воды, вернулась обратно, полагая, что напоит калмыцкую степь влагой?» Наверно, надо бы было иметь немалое самообладание, чтобы после столь злой тирады устоять на ногах. Да тот ли это был Басангов, который, опасаясь, что молодая женщина ненароком намочит ноги, накрыл лужицу кожанкой? Оказывается, тот самый, и в своей строгой реплике он ни на дюйм не отступил от рыцарственного Басангова!.. Когда речь идет об уроках мастерства, самые лучшие учителя — те, которые не столько милуют, сколько школят...
У зрелого Кугультинова есть поэма «Явление слова». Поэме предпослана дудинская строка: «Душа моя, а все ли ты свершила?» Это поэма о том искомом, больше того — вожделенном слове, которое льстит себя надеждой найти истинный художник и которое, увы, часто так и остается вожделенным. Но нужно немалое мужество, чтобы написать такое, и в этом нравственная сила поэта, большого поэта, ибо он есть как человек и художник до тех пор, пока сознает несовершенство своей работы, как бы она объективно ни была хороша. Многомудрый Басангов обратился к притче о лисе, бегущей бескрайней степью с капелькой каспийской воды во рту, чтобы сказать: стремление обрести читателей в мире, который зовется советским, не требует отказа от языка твоих отцов и дедов. Напротив, есть смысл писать именно на этом языке, ибо тут ты особенно силен. Наверно, это интересно, как поэт, представляющий стотысячный народ, вышел за пределы этого народа и стал всемирно известным. Проследить этот процесс — задача во всех отношениях благодарная. Никто не просил Кугультинова отказываться от родного языка, больше того — как показывает пример с Басанговым, просьба была как раз обратной. Но было и
И в заключение мы хотели возвратиться к циклу поэта о благодатном апреле. Всем кугультиновским замыслам свойственны глубина и поступательность, идущая издалека и неотвратимо нарастающая, как сказал бы поэт, многоступенчатость.
Апрель в степи душист и светел,
Он — словно жаворонки трель...
Но нынче я средь степи встретил
Совсем особенный апрель...
В нем запах трав и шум широкий,
Весны обычной строй и лад
И мировой весны истоки.
Родившейся сто лет назад...
Так вот куда ведет кугультиновский замысел о степном апреле! Нет, апрель не просто отвлеченный символ пробуждения, не только знак обновления жизни, но и символ революционной нови, живым олицетворением которой является великий учитель:
Мне представляется Река Времен,
В часы, когда я думаю о нем,
Когда его портрет со мною рядом,
Она взлетает, падает каскадом,
То бешено ликуя меж камней,
То с плачем силясь разорвать границы,
А он всю мудрость, что сокрыта в ней,
Вбирает, не утратив ни крупицы.
Все достиженья смелого ума
Постигнув и найдя меж ними звенья,
Он, Ленин, — мудрый, точно жизнь сама...
Да, мудрый, точно жизнь, мудрый и воодушевленный трудом преобразования, — вот суть кугультиновского цикла о революционной весне, шествующей по земле. Стоит ли говорить, как характерно, что у этого цикла такой зачин и такой венец, — на ваш взгляд, здесь весь Кугультинов.
Велик и многообразен мир кугультиновской поэзии. Большой мир, хотя Калмыкия, быть может, и не столь велика. Но, войдя в нашу жизнь, поэт точно и Калмыкию сделал больше, — вот она, сила поэта. Но поэт в пути, и песня его в пути. Тот, кому ведом мир кугультиновской поэзии, убежден: поэт принес нам еще не все свои дары. У поэзии Кугультинова неоскудевший источник — сердце поэта.
Я руку к сердцу приложил, подумал,
Кто там стучит? Не ты ли, песнь моя,
Рождаясь в мир, еще некрепким клювом
Стучишь из скорлупы небытия?
Как ни многотрудна была жизнь, поэт возобладал — его муза набиралась сил вместе с сердцем.
КЕРАШЕВ
Убежден, что Керашев очень большое имя не только для тех, кто считает родным языком адыгейский, — а их семья сегодня велика, — но и для тех, кто таким языком считает, например, русский, узбекский, грузинский. Это тем более верно, что Керашев, конечно, глубоко адыгейское явление. Нет, я говорю не только о картинах жизни и характерах героев, на которых он остановил наше внимание, у него, как мне кажется, система видения адыгейская, как, впрочем, строй лексики, колорит произведения, его краски. Наверно, и Керашев утвердил своей жизнью в искусстве истину: чем художник ближе к первоистокам народа, тем он, художник, могучее. Однако что есть эта мощь всепокоряющая, если не язык, в данном случае язык адыгов? Емкость, столь свойственная адыгейскому языку, как и его меткость, сделавшая язык крылатым, были взяты на вооружение писателем и истинно окрылили его книги.