И ад следовал за ним: Выстрел
Шрифт:
Интенсивное самоусовершенствование на пути познания самого себя и всего вокруг, ночные бдения не над щелкоперами типа Тургенева или Фолкнера, а над исповедями святого Августина и над мекленбургскими религиозными философами, выметенными Учителем не только с Родины, но и из мозгов ее населения. Впрочем, углублению в колодцы собственной души весьма мешали внешние события. После потока смертей почтенных старцев на пирамиду власти взгромоздился только что выбранный, моложавый Самый-Самый, с кастрюлей недоваренных идей и невнятных реформ, и тут Отчизна начала выделывать такие сальто-мортале, от которых рябило в глазах.
Британское телевидение не скупилось на эфир для перестройки, и однажды я чуть не рухнул со стула, когда вдруг на экране появился душегуб из душегубов Бритая Голова, растянул рот в лучезарной улыбочке и долго вещал о правах человека, свободе и демократии. Потом на сцену вывалилось несколько настоятелей (как оказалось, тоже отцов свободы и душеспасителей), они смущались, мялись, перебирали копытцами, как выводок
7
Пресса захлебывалась и превозносила прелести царского строя, а я почему-то вспомнил фото заспиртованной головы убийцы генерала Лауница, выставленной для опознания в Санкт-Петербурге.
Но Маня обратился к молодежи, всегда из романтических порывов обожавшей секретные службы, и похвастался, что и в нынешние нелегкие времена она рвется в службу косяками и прыгает регулярно с парашютом. Одна мысль о кружении в коварных облаках с повисанием на ветвях дуба, естественно, зацепившись задницей за самую острую ветку, навевала на меня траурный марш — фюнебр Шопена вкупе с еще более замогильным адажио Томазо Альбинони (эрудиция, почерпнутая в тюремном кружке, не пролетела буренкам под хвост). Книги выписывал даже из Британского музея (Учитель позавидовал бы, ему-то приходилось туда добираться на автобусе, порою зайцем, что вызывало неудовольствие его мымры Надьки), мог бы замахнуться на библиотеку Конгресса, но наглость тоже ценность и ее следует экономить.
И тут новая сенсация: президент (толстая Ряха, взошедшая на партийных хлебах в городе Янкеля) помиловал всех заключенных в тюрьмах иностранных шпионов, и эти гады тут же выпорхнули на мекленбургские и международные телеэкраны. Они били себя в потасканные белые груди, разрывали бутафорские тельняшки, доказывая, что не вражеские шпионы, а честнейшие борцы за демократию, и посему должны быть причислены если не к лику святых, то к правозащитникам.
О tempore! О mores! Chert poberi, matj, tvoyu perematj!
Думал ли ты, Алекс, о таком?
Карамба, а вдруг и у твердокаменных англичан сожмется от жалости сердце, соберутся на Олд Бейли старички в белых париках до плеч и молвят: «Эй, Алекс Уилки! Ты свободен».
Своего рода благородный жест в ответ на деяние Ряхи.
Ха-ха! Не надейся и не жди.
Западный мир беспощаден и уверен в своей правоте, и если видит, что перед ним дурак, готовый на капитуляцию просто так, из-за своей глупости, то становится жестче и гнуснее. Впрочем, кто же выпустит убийцу, который и не пытался отрицать своей вины? Дурака ты свалял, Алекс Уилки, что не признался в принадлежности к Монастырю, сейчас бы шпионская статья пришлась бы ко двору. Может быть, потребовать пересмотра дела? Бодрись, ситуайен Алекс! Еще какие-нибудь двадцать лет, и в цветущем возрасте восьмидесяти пяти и более лет ты выпорхнешь, как орленок, из темницы сырой на волю. И пройдешь молодцеватой походкой по Пикадилли с литрягой «Гленливета» в руке и с задастой девицей, повисшей на мускулистом плече, не тронутом ревматизмом. О, сладость первого поцелуя! О, водопады виски и тарелка свежесваренного хаша, а еще лучше требухи! И что такое восемьдесят пять лет, если в этом цветущем возрасте предстал в Лондоне дернувший с родины монастырский архивариус, неудачник и дерьмо. Лет десять копировал в архивах документы, выносил их в носках (представляю эти мокрые, провонявшие от страха носки!), закапывал в землю на даче, обливаясь потом. Потом выехал туристом в Вильнюс, переправился в Лондон, облагодетельствовал англичан и состряпал с профессором Оксфорда книгу. Старую задницу подняли на щит, раскопали долгожителей-агентов, покуражились и быстро забыли.
Так думал я в тюрьме, но случилось чудо.
…Я еще раз попросил у пабмена ключ от сакрального места, привел себя в порядок и уставился в туалетное зеркало. М-да, только тщательно вычерченный пробор напоминал о прежнем Алексе (увы, его уже давно изъела моль, высветив изрядную
8
В голове звучал стих Эдварда Лира на мотив детской песенки:
Так он умер, Дядя Арли, С голубым сачком из марли, Где обрыв над бездной крут; Там его и закопали И на камне написали, Что ему ботинки жали, А теперь уже не жмут.Переулок, где затаился ветховатый «Шерлок Холмс», был неожиданно пустынен. Правда, около подъезда дома напротив дефилировала дамочка в куртке и синем шарфе, довольно смазливая шлюшка, рассчитывающая на клиентов в дневное время. Неужели девицы расширили диапазон своего сервиса, забросили Сохо и промышляли даже в респектабельных местах близ адмирала Нельсона? С гордостью я отметил, что, несмотря на или благодаря длительному воздержанию, в моей груди (назовем это так) шевельнулась заветная эмоция, [9] что обнадеживало, и, выпрямив спину, я гусарским шагом вышел на Трафальгарскую площадь, развернулся и двинулся к любимой Пикадилли.
9
Это напоминало рекламу некоего сексуального препарата, увиденную потом на родине: радостный мудозвон с пучком соломы, застрявшей аж в заднице после утех на сеновале, шагает по улице, а на него тоскливо взирает крысоподобный импотент.
По Сент-Джеймс фланировали отнюдь не холеные джентльмены в котелках, а разгоряченные красные морды в куртках и старых пальтишках. Я остановился около винной лавки «Brothers Berry and Rudd», где в свое время покупал ящиками лучшее бордо, это подняло пласты воспоминаний, хлынувших в мозги, словно все выпитое за прошедшие годы.
Поворот на Пикадилли прямо к отелю «Ритц», вот-вот встречу принца Уэльского: «Добрый день, ваше высочество!» — «Рад видеть вас, сэр! Как сиделось?» — «Неплохо, благодарю, сэр. Вашими молитвами». В предбаннике отеля серо от однотонных одеяний, ни седых бакенбардов, склонившихся над рюмкой порта, ни кринолиновых дам, мурлыкавших в веджвудские чашки. Навстречу вылетела иссохшая (и пересохшая даже для Англии) метрдотель женского рода, запахло партконференцией в клубе имени Несостоявшегося Ксендза — великомученика, с которого Поэт-Самоубийца призывал юношей делать житьё.
Я панически развернулся, словно по ошибке попал в женскую уборную, перешел на другую сторону Пикадилли, двинулся мимо Берлингтонской Арки (мои берлингтонские носки запели «Боже, спаси королеву»), миновал бесцветного Эроса, углубился внутрь когда-то бардачного Сохо. Затем спустился к Стрэнду, вышел на Флит-стрит (оттуда уже слиняли все газеты, переселившись в когда-то трущобный, а теперь небоскребный Докленд), и, предвкушая вечер в хорошем кабаке с негритянским стриптизом, прошагал до собора святого Павла.
В соборе шла заунывная служба, я занял место на скамейке среди прихожан отнюдь не из желания приобщиться к англиканству, а лишь потому, что от хождений у меня разболелась нога (игры остеохондроза, ваше благородие). [10] После этого я заскочил в банк, открыл там счет, положив на него фунты, сохраненные пенитенциарным заведением, — не таскать же с собой деньги накануне гуляний в борделе!
Вывалившись из банка на улицу, я неожиданно узрел у витрины магазина напротив ту самую смазливую девицу, только в красном шарфе, а не в синем — вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Какое счастье, что мой профессиональный взгляд не утратил остроты, только идиот мог бы считать это совпадением. Явная наружка! Кому же понадобилось брать меня под колпак? Не скажу, что я шибко удивился, — с самого начала мое освобождение выглядело нереальным и загадочным, что ж, примем новые правила игры, сделаем вид, что ничего не приметили, распустим щеки, изображая благодушие, и продолжим наслаждаться свободой, пока не упекли в какие-нибудь другие хоромы.
10
Мысленно вспоминал бывшего настоятеля собора Джона Донна (не могу не сверкнуть эрудицией):
Чужбина тем, быть может, хороша, Что вчуже ты глядишь на мир растленный. Езжай. Куда? — Не все ль равно. Душа Пресытится любою переменой.