Аккуратно высаженные вишневые деревца (до середины ствола выкрашены белой краской), черный кот на зеленом ковре в ошейнике, защищающем от клещей. Впереди весна, и вспыхнет белый цвет на деревьях, потом медленно начнут наливаться бордовым вином вишни, и стукнет ах, лето красное, любил бы я тебя, когда б не алкаши, жуки и тараканы.
Жизнь продолжается.
На острове Мадейра жутко злой океан, грозящий закрутить щепку тела и обрушить на острия камней как на жертвенник. Бассейн отеля воняет хлоркой, на воде колышется несдувшийся пластиковый пакет, от тяжелой мадеры засахарился рот, и sizzling duck оказывается не инфернальной жар-птицей, а всего лишь уткой, глубоко и любовно зажаренной на сковороде.
Жизнь продолжается.
Я иду по Гибралтару, полисмен мне смотрит вслед, я иду по Гибралтару, еще английской колонии, из-за которой идет мерзкая свара с испанцами. К орлиному носу бобби прилипла пушинка, оружия в кобуре не видно, его форменная пробка-шапка-каска устремлена в небо, дивных звуков кастаньет не слышно, вокруг чисто и напоминает лондонский райончик Eaton square, где, кажется, жила не тужила незабвенная Вивьен Ли с Лоуренсом Оливье (в тандеме — словно сэндвич с салатом).
Собственно, в этом и весь смысл сего тонкого наблюдения.
Перехожу улицу, замедляю шаг.
Коньково — Нью-Джерси дремлет, агент сидит на скамейке, курит черную бразильскую сигару, сжимает для опознания смятую пачку «Кента», сморкается для дополнительной идентификации в газету «Таймс», помахивает ею и засовывает в верхний карман пиджака, спутав с платком.
Так и жизнь прошла, как прошли, говорят, Азорские острова.
…Сегодняшний день ознаменовался событием экстраординарным: нас повели на цирковое представление. Предупредили за две недели, дабы
мы не свихнулись от внезапно нахлынувшего счастья, к тому же преподнесли и второй сюрприз: цирк будет выступать в церкви. Конечно, я был наслышан о либеральности англикан (ведь даже угрюмые католики устраивают эстрадные концерты в своих соборах), но чтобы цирк! С обезьянами, слонами, тиграми!
Между прочим, в нашей благословенной темнице декларировалась свобода конфессий, и желающих постоянно вывозили на литургии и исповеди, если они не довольствовались услугами тюремного священника. Среди нас были два мусульманина и один буддист, первые, правда, довольствовались ковриками, а буддист имел при себе небольшое изваяние Будды и молился про себя. Тюремное начальство предложило и мне определиться с религией, однако я заявил, что являюсь атеистом, но с удовольствием изучаю Библию, которая и была мне предоставлена в личное пользование. Именно ей суждено было превратить меня из неандертальца в некое подобие человека, я настолько увлекся ею, что попросил художественное издание Библии с гравюрами Густава Доре и другое, не менее завлекательное — Юлиуса Шнорр фон Карольсфельда. Как я вздыхал над историей Соломона и царицы Савской, как я восторгался изобретательным царем, сумевшим обнаружить, что у царицы волосатые ноги!
Нагорная проповедь заслонила все премудрые книги, которые я читал или собирался прочитать.
Блаженны нищие духом, ибо их есть царство небесное.Блаженны плачущие, ибо они утешатся.Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю.Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся.Блаженны милостивые, ибо они помилованы будут.Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят.Блаженны миротворцы, ибо они будут наречены сынами Божиими.Блаженны изгнанные за правду, ибо их есть Царство Небесное.Блаженны вы, когда будут поносить вас и гнать и всячески несправедливо злословить за Меня. Радуйтесь и веселитесь, ибо велика ваша награда на небесах: так гнали и пророков, бывших прежде вас.
Но несло в мятежные реки поэзии, мчались самолеты и поезда, словно перегоняя время, наваливалось одиночество — вечный спутник поэта…
Мадрид — Париж, Париж — Мадрид,Как будто в суете дорожнойХотя б на миг один возможноПалитру дня восстановить.Еще раскладывает мозгПо уголкам свои заметки.Был каждый кадр дневной замедленИ, как шедевр, бессмертно прост.Но свет угас. Квадрат купе.Столбы мелькают монотонно.И отдает одеколономУже прокисший божоле.Соседке лапу подаетДо слез интеллигентный пудель.О, сладкая высокость нот,Конец твой беспредельно труден.Его легко остановить.И обозначилась суровоНеотвратимость ночи новойИ невозможность дальше жить…
Эти строчки я начертал еще будучи боевым монахом, трясясь в поездах между Испанией и Францией (было одно не слишком сложное, но канительное курьерское задание, на такие Монастырь был горазд). Жара стояла огнедышащая, в сто тысяч солнц закат пылал, правда, несмотря на обилие пота, желания наложить на себя руки у меня не возникало, что не помешало ради поэтической строки воткнуть эту гранд идею в текст.
Пишу и думаю: истина ли это? Или все мои писания — лишь игра с самим собой в поддавки, желание порисоваться и представить себя витязем в тигровой шкуре, нибелунгом, Фридрихом Барбароссой. Смешно, но я, продолжатель традиций Иисуса Навина (о, подвиги распутницы Раав, пригревшей лазутчиков в городе Иерихоне), любовался словом и следил, как оно переливается перламутром в склонениях и спряжениях, как один глагол перекликается с другим, совсем не перекликаемым глаголом, глохнет, уступает, крошится и, совсем захлебнувшись, усыхает в ничто.
Иногда мне кажется, что на самом деле служба в Монастыре была лишь прикрытием (другого не найти слова!) для служения прекрасной Музе, удивительному Слову, которое лежало в основе мира и всегда насмешливо смотрело, как топочет ножками и шевелит ручками непоседливое Дело, считающее себя локомотивом истории, а заодно и ее сутью. Конечно, это бред собачий, приходящий в голову только в каталажке.
Глава четвертая, она — гордость моя, ибо нет ничего прекраснее, чем быть великим и непризнанным
Усни и ты, мой дерзкий дух,Не знавший под собой узды;Жар прихотей твоих потухИ сумасбродные мечты.Клянусь тебе, за эту прытьМне дорого пришлось платить…Джордж Гаскойн
СИНЕЕ — БЕЛОЕ
Белый снег и синее море.Белое море и синий снег.Белый берег и синие чайки.Белые блестки на синем песке.Белые дюны и синее солнце.Белоснежно-белые сосны.И конечно, если смешатьВсе краски резкоИ затушевать места пустые,И заштриховать синее — белым,А белое — синим,То не дозовешься ни зюйд-веста,Ни норда.Обленившийся ветерОтказывается работать.Так и стоишь у окна междуБелым и синим, синим и белым…Только скажи: почему же, зачем жеСмотришь ты в это окно запотевшее?Словно судьбы ожидаешь решение,Словно настала пора разрешенияВсех твоих умных и глупых вопросов.Словно задумал внести оживлениеВ нагромождение снежных заносов.Словно рассвет ожидаешь в смешенье,В новом свеченье красок знакомых,В новом смятенье спасение словно!Синее — белое. Снова и сноваСмотришь, от синего снега слабея:Не шелохнутся, не вздрогнут деревья.Можно, конечно, пустить белкупо белому снегу,Усадить женщину на камень, которого нет,Усадить женщину, которой нет,На переломленную ветку кедра.Чтобы сидела она у моря, ожидая ветраИз-за синего Эрезунда.Чтобы мелькало на горизонтеЗарывшееся в волны белое судно.Можно, конечно, оживить картину,И на скамейку возле отеляПосадить мужчину у дюны синейВ свитере под Хемингуэя,Рассматривающего дольку мандарина…Но
и это было!Белизна сиреневая, синева серебряная.Нет ни бега времени,Нет никакого движенья,Нет ни Бога, ни дьявола.Однообразны волнение моряИ неподвижность картины.Остается невысказанное слово,Потешное и бесполезное,Как путешествие по белой пустыне:Только синее — белое — белое —синее — снежное.…Когда-то я был чрезвычайно жестоким,И бичевал крахмальные манишки,черные смокингиИ другие буржуазные порокиС бесконечно высокой вышкиПролетария двадцатого века.Помнится, миллионер у Горького,Съедавший за кофе полсухаря,Казался мне образцом враля:Я был убежден, что в основе этогоЛежит прибавочная стоимость,А не простая диета.Лорды в рваных пуловерахИ поношенных брюкахВызывали у меня,Как модно сейчас говорить, аллергию.Считалось, что это дешевый номерОбреченной буржуазии,Запутывающей народные толпы…Чтобы почувствовать сладость комфорта,Неплохо в драном свитере,С заплатами на непрезентабельном задуУсесться на террасе отеля с видомИли в саду с видомНа презентабельный и вполнеживописный фьорд.Где-нибудь в Думбартон-Оксе.Вдыхая дымокСигариллы чужой…Конечно, мне ближе родной говорокНезабвенной московской пивной,И это пижонство.Однако без всякого фобстваИ рискуя быть застигнутым раздетым,Скажу, что обожаю западные клозеты,Утепленные, вычищенные искусно…(Боже мой, какое кощунство!Теперь придется доказыватьТем, кто повыше,И главное, тем, кто пониже,Что я хотел бы жить и умереть в Париже,Если б не было такой земли…)Кружится голова!И вот втыкаю в галстук булавкубриллиантовую,И как суперденди, выряженныйи начищенный,До умопомрачения галантныйИ до безобразия напыщенный,Смочив щеки кельнскойИ закурив голландскую,Отхлебнув сельтерскойИ оторвавшись от шведского,Спускаюсь в бар английскийВ поисках счастья и виски.Ах, этот поиск счастья,До хорошего он не доводит!Синее — белое, белое — синее —НеобъяснимоеСмеется и бродит по пустынным гостиным.То из камина тонко проплачет,То зашепчет быстро из выси:«Какая запальчивость! Сколько свежести мысли!Где вы учились? И в каких кругах,извините, выросли?Как все это вынесли?О, недаром у вас редкие волосы!»Подумать только: петь дифирамбы вискиИ кельнской воде!…Белое — синее, синее — белое,Что-то обрыдло мне в этом отеле!Я жутко устал от всего интерьераИ хочется вставить перо фокстерьеру,И дело не в том, что уже надоело,А в том, что уже до всего нет мне дела!О, если бы я понимал, в чем тут дело…Умчаться в Австралию к аборигенам?Устроить восстание? Стать каннибалом?Ворваться в дворцовую залу с наганом,Разверзнуть красную пасть:«Которые тут временные? Слазь!»Иль полотенце в отеле украсть?А может, надраться с самим Диогеном?Лохмотья надеть и не мыться годами,И черви пусть ползают между ногамиНазло гигиене! И воют гиены!Счастливым дыханием бочка согрета,Навоз под ногами, и рядом холера.Пытать Диогена, просить ДиогенаРаскрыть эту тайну — загадку картины,Где синее — белое, белое — синее.Где выхода нет и где выход так ясен,Что даже подумать об этом противно…Сидим в нашей бочке, смердя от мальвазий,И краски бросаем шутя на картину,На белое море, на синюю тину.Так сладок бросок, так смертельно опасен!Как страшно, что вдруг покачнется картина,И словно от пули, окрасится красным…Белые деревья, синяя пороша.Дорога уходит все дальше и дальше,И покажется чуть попозжеГораздо лучше, чем раньше.Но уже никогда не возвратитьсяК исчезнувшим дюнам и морю,Не остановиться у мола,Не зачерпнуть пригоршню синего песка,Пытаясь разглядеть свою песчинкуВ куче взаимодействующих,Злодействующих и прелюбодействующихПесчаных величин.Сколько нас развелось! Какая толчея!И каждый орет, утверждая себяВ этой массе песка…Страх охватывает меня от предчувствия холода,От предвидения заснеженных плит,Словно уже обглоданный,Вымороженный и выпотрошенный,Растасканный муравьями по крохам,И захлебнулся, и ничего не может мой стих!Синее — белое, белое — синее,Невосполнимое, невозвратимое…Вот и город встречает фанфарами,Распахнутыми окнами и запахами пасты.Автомобильные фары горят, как раненые тюльпаны,Освещая будущее, которое всегда прекрасно.Постепенно сердце становится на место.Как это говорится?Легко на сердце от песни.Надо просмотреть прессу.Не забыть позвонить и извиниться, что не…Раздавить клопа на стене.Лечь в десять. Распланировать весь месяц.Уже тусклые серые линииОкаймили людей и предметы.Вот и ушло мое синее,Вот и ушло мое белое,Мое самое первое,Мое самое заветное и самое запретное,Детское и самое зрелое,Невыносимое,Синее — белое, белое — синее.
Наверное, через частокол веков, копаясь в железных электронных кладбищах, любопытствующие потомки, уже принявшие к тому времени вид клопов или, наоборот, гигантских звезд с концами в миллионы лье, с удивлением наткнутся на бормотания Алекса, который сам толком и не понял, что же он бормотал и зачем.
Но бормотал же, и это непреложный факт. Метался, и что?
Конечно, бессвязные звуки не самый худший вид тюремного времяпрепровождения (хотя можно долбить подкоп, подобно графу Монтекристо залезть в чужой покойницкий мешок, выплыть в море, найти все-таки свою Мерседес и отомстить за все мучения).