И ад следовал за ним: Выстрел
Шрифт:
И тут совершенно неожиданно, словно снег на голову, случилась августовская революция, я назвал бы ее буржуазно-демократической, стремительно переросшая в буржуазную. Тут и пригодились моя активность на капиталистическом фронте (уже и основной капитал был сколочен немалый), прочные связи среди демократов-единомышленников, особенно в окружении нового президента. Из безвестного торговца перекупленным старьем я превратился чуть ли не в национальную фигуру, вошел в Думу, получил портфель в правительстве, который сравнительно быстро поменял на хлебное место торгпреда в одной уютной европейской стране (ее банки стали пристанищем для моих капиталов). В самые первые годы нашей революции (моей революции! разве я не участвовал в демонтаже памятника Феликсу?) все было чрезвычайно зыбко и ненадежно, особенно копошились левые, грозя радикальной ренационализацией. Но недолго мучилась старушка, и мы сумели мягко удушить оппозицию, даже пришлось пострелять в восставший парламент из танков (о последствиях особо не заботились, знали, что история все спишет и оправдает победителей). Во времена приватизации, в которой я играл не последнюю роль, я на собственной шкуре осознал, что история движется не по гегелевским законам детерминизма, а творится самими людьми. Именно тогда мы и начали создавать широкую базу для реформ правительства, которое висело на соплях, не имея никакой политической поддержки, кроме купленных нами СМИ, особенно телевидения. Тогда и появился новый класс собственников, плодивший себе подобных, за ними следовала целая армия охранников,
Однажды меня посетила идея, поставившая на место все мои метания по поводу собственного уникального вклада в историю: по сути дела, мы перевернули страну и поставили ее на совершенно новые рельсы. Нам бы памятники на городских площадях, нашими именами назвать бы города и веси (не говоря об улицах, переулках и, возможно, тупиках), нам бы пантеоны и мавзолеи! Разве я не реализовал свои способности политического организатора? Да по масштабам своих деяний я ничуть не меньше, чем какой-нибудь Д’Аламбер или Потемкин, хотя им и в голову не приходило проводить такие дерзкие реформы! Единственно, с кем могли мы, реформаторы, сравниться, так это с одержимыми большевиками, хотя гораздо проще экспроприировать частную собственность (тем паче, что все было развалено), нежели отдавать неуправляемую государственную машину в частные и отнюдь не чистые руки. Впрочем, капитализм и не может быть чистым, рынок по сути своей грязен и отмечен бандитизмом, но Бог с ними, с преступниками, главное, что мы дали шанс хотя бы небольшому проценту населения вырваться из одинаковости, из совковой бедности… Мы открыли границы не только для капиталов, но и для человеческих душ, запертых в чреве диктатуры партии, миллионы вырвались за рубеж, тысячи ухитрились купить себе там апартаменты и даже замки. Распад великой державы меня не пугал: в конце концов, вся человеческая история — это бесконечные слияния и разъединения, зачем абсолютизировать русскую колонизацию Кавказа, Средней Азии и Сибири? Разве Римская или Британская империи остались нетронутыми и не превратились в десятки новых государств? Где они, хазары, халдеи, финикийцы?
Вот движется Алекс с внуком, на экране видеонаблюдения, он — как герой сумрачной картины Висконти. Конечно, он изменился, пренебрег, видно, фитнесом и тренингом. Я тоже, конечно, уже не тот, но все же тяну огромную машину, да и от плотских соблазнов не отказываюсь. Первая пропускная линия пройдена, с ним внук, видно, просчитавший свои пироги в корзине наследства. А есть ли у него что-нибудь за душой? Он же всегда цитировал Прудона, его бездарное «собственность — это кража», запоминается легко и осмысления не требует. От щедрости не мучился, привозил в подарок из загранки пластиковые пакеты, только входившие в моду, шампуни в бутылочках из отелей, оттуда же сетки для держания волос, старые глянцевые журналы, замятые на бабских фото, да, еще спичечные коробки из ресторанов да разного вида жвачку.
…Материализм, нацизм, пофигизм — слова эти всегда звучали для меня отвлеченно, я предпочитал вкус вишни любованию вишневым садом. Коллективизм ужасен своим дискомфортом: за столик в ресторане подсаживается потный субъект и чувствует себя таким же полноправным хозяином стола, он изрыгает наглое «разрешите?» и черпает чайной ложкой зернистую икру из моей вазочки, будто бы по забывчивости, любуясь ампирным потолком. От него несет козлом, колбасным сыром, баклажанной икрой, любительской колбасой, потускневшими антрекотами из «кулинарии», пельменями в мятых бумажных пачках, петушками на палочке, напыщенно траурной очередью в мавзолей (на меня там нападали бешеные колики в животе), мороженым в стаканчиках в ЦУМе. При этом козлы поют прогресс и славят свободу, равенство и братство в полной убежденности, что эти странные понятия в действительности существуют, им и в голову не придет, что это всего лишь болтовня для превращения козлов в рабов.
Алекс с внуком уже прошел первую пропускную линию, ему и в голову не приходит, что охрана у меня состоит из нескольких зон и рассчитана не только на возбужденные массы, рвущиеся по мраморным ступеням на штурм ненавистного дворца. Что там бонза германской разведки Шелленберг с его немецкими овчарками, следившими за каждым жестом посетителя, какая наивность! чего стоит выхватить пистолет и уложить и шефа, и овчарок… Что же в голове у Алекса? Наверное, вспоминает наши встречи после его загранок, когда он регулярно вручал мне в подарок муру, прихваченную в роскошных отелях, где он жил за госсчет… Сувениры с признаками забугровых стран и городов из принципа не дарил: конспирация! о, конспирация! Смотрел, как я реагирую, не течет ли желтая слюна от восторга. А я ведь притворялся совсем другим, я ненавидел его власть и его самого, тонтон-макута. Всю жизнь я тайно пытался сколотить капитал, ибо верил — ах! ах! — в мощь золотого тельца, ради него и джинсы перепродавал, и даже носки нейлоновые, ради которых простой стиляга душу готов был дьяволу заложить. О, если бы Алекс знал, что его верный дружок с детства носил в себе одну благородную мечту: стать Ротшильдом или Морганом. Однажды в моей юности, овеянной романтикой первозданного капитализма, словно с неба рухнул на меня клад: на барахолке у какого-то замызганного старца купил я самый настоящий «Breguet» с будильничком, который с легкой руки Пушкинзона именуют брегетом. На самом деле, основал фирму Абрахам-Луи Бреге, урожденный Невшателя, творивший потом во Франции. От него пошел и дизайн стрелок и цифр Бреге, и регулятор хода, не требующий смазки, и гонг-репетир. Я гордился тем, что такими же часами обладали герцог Орлеанский, королева Франции Мария-Антуанетта, Наполеон (он однажды заказал сразу три пары!), герцог Веллингтонский, великий Черчилль. И мне, обладателю бесценного брегета, наш тонтон-макут дарил пластиковые пакетики, дабы я картошку и свеклу не носил в национальной авоське. Впрочем, на виски он не скупился, бутылки не считал, правда, налегал и сам с истинно социалистическим энтузиазмом. Пить в одиночку не мог, только в исключительных случаях (у тонтон-макутов их невпроворот). Вообще-то скромник до противности. Купил синий «мерс», — так садись за руль уверенно, а не будто в страхе, что сейчас подбежит фраер в грязном ватнике, уцепит пониже спины и вытащит на поругание толпы. А потом еще напишут в макутовское учреждение о нескромности и несоответствии духу трудового народа. Вот и стоял мерсик-персик в затхлом гаражике на окраине города. Он и часы золотые, швейцарские (конечно, не пара брегету) старался не носить, но не из природной пролетарской скромности, а боялся… трясся, что обвинят в увлечении буржуазной жизнью. Жутко переживал, что обвинят в буржуазности, дурак. Другой бы гордился, напялил бы на себя драгоценности, разные Pallavicini и Piero Milano, чего их скрывать? Ведь это прекрасно! Жизнь одна, она, увы, быстротечна, и не наденешь золото и бриллианты в ангельских кущах, только ордена за шпионство, курам на смех! А я, как и все население, уважал конспирацию и охранителей государства, я думал, они особенные, я думал, они герои, хотя и враги мои по духу, — опричники, тогда я смотрел на них снизу вверх и трясся от ужаса, что застукают при перепродаже джинсов. Забыл, что все они детушки чернорабочих и парикмахеров, еле вылезших из церковно-приходских школ и местечек, недоучки, привыкшие к баракам и общежитиям, к сральням во дворе и бане раз в неделю. Зато частную собственность на словах оплевывали и задрыгу Энгельса, лизавшего своего Курлы-Мурлы, при этом цитировали,
А они оказались, как и все тонтон-макуты: труха!
Я понял это уже в самом начале 90-х, когда сдрейфили, все прокакали, ничего не защитили, макаки. Попробуй сейчас, отбери у меня задарма этот небоскребишко, или перестрой в Рабочего и Колхозницу фонтан в честь Меркурия у моего коттеджа! Неужели я буду слушать равнодушно призывы все это смять и превратить в пыль?! Или взирать, как они стягивают с постамента идола, когда рядом здание-крепость, из которого можно палить из пушек?! А какое творилось безумие в период расцвета империи! Никому и в голову не приходило, что расцвет предшествует распаду, все цветы расцветают, и кадка лопается. Алексашке-заднице казалось, что его пресловутое ведомство на плаву, и щупальца его проникли во все секреты противника, и текут ручьи информации в мозговой центр. Но ведь и центра не было. И никто не читал тонтон-макутовых бумаг! Встав с левой ноги, принимали решения. Да и что может написать тонтон-макут? И все потому, что страна бесхозная. Будь у меня в кармане хоть заводик, разве я допустил бы такой раскардаш? Ничто так не укрепляет государство, как личная собственность. Но вкупе с сильной ручищей, не позволяющей собственникам дрыгаться и грызть друг друга. Если надо, размазывать по стене недовольных, сминать их мольбы, пресекать любой, даже хилый, диссент. Тонтон-макутам, как и санкюлотам (что означает бесштанные), кажется, что они из особого теста, кажется им, что они соколы из пресловутой сказки. Выкрасть бумаженцию о том, что у королевы-тети Маши на неделю раньше выдались менсы — подвиг для тонтон-макута. А вот в новом мире чистогана (слово-то мерзчайшее!) не красть положено, а создавать. Если надо, партию, если надо, биржу, или воспитать фанов американского кино, которые определят всю эволюцию кинематографа.
Когда Алекс надирался со мной до положения риз, то мнил себя мировым пиитом, брызгая вонючей слюной, читал навзрыд сначала чужие стихи, а потом — и это самое страшное — и свои собственные. Начинал обычно с комиссаров-жеребцов в пыльных шлемах, хлюпал носом и переходил к любимым ржавым листьям на ржавых дубах, которые облетают и никак не облетят — была у него непонятная тяга к героям той самой проклятой октябрьской бучи, поставившей страну с ног на голову. Распалялся на гражданской теме, и наступало время лирики, тут он всем своим бабам открывался в неистовой страсти, и зачем? Бабы разные, но не всем же петь дифирамбы, некоторых гнать железной метлой, а он, всеядный принц, славил всех, завывал трагически и из каждой случки делал Событие чуть ли не планетарного значения. Мне признавался, что мешала ему влюбленность в собственную жену, совесть просыпалась и рубила под корень порыв страсти. Что делать? Натурально, заглотнуть бутылягу, она облегчит совесть. Ну, а почему он на ночь иногда надевал шапку? Иногда вязаную, иногда ушанку. Большая загадка тонтон-макута. О том, каким образом я проведал об этой странности, пока промолчу… хотя бабу его я не пропустил, а почему бы нет?
О, если бы он мог чувствовать, как я его ненавидел! Но виду не подавал, ибо виски был из его заграничного кармана, и не в моих правилах нарушать игру, если все проплачено партнером. Чувство чести, наверное, самое главное в жизни, оно покоится на золотой основе, оно посильнее разных вшивых идеологий с крикливым: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Захватили власть, но так и остались с оковами на руках и в душах, рабы — всегда рабы.
Больные.
Вот и Императора-Освободителя ухайдакали, психи, для них смерть — вроде счастья избавления от жизни, купание в царской крови, coitus interruptus комплексов неполноценности, божественная литургия в предбаннике рая. Власть предержащие дали маху, нарушили стабильность под действием всеобщей болтовни, запутались в реформах и допустили недоучившуюся чернь к корыту. В результате все друг друга перестреляли, finita la comedia, signore! А ведь за всем этим не вонючие мужики стояли, а бескорыстные и одержимые вроде бы интеллигенты, Софья Перовская, Вера Фигнер, Геся Гельфанд, Брешко-Брешковская, как я ненавижу революционеров, особенно, баб! Скорее всего, они не мылись, хотя и потели нещадно, особенно когда под одеяло шмыгал какой-нибудь мускулистый Желябов с замашками жеребца. Запах пота ассоциировался у меня с революцией, с кровопролитием, со зловонными месячными…
Удивительно, что наш тонтон-макут так возлюбил Идею и ее воплощение. Папашка, мелкая сошка, в лагере служил, жили не во дворцах, сапоги еврейчикам чистили, языком зализывали, даже авто жалкое в собственности не имели. Сам Алексашка (так мысленно я его окрестил) жил в «двушке» с женой и сынком, геолог сраный (соседи, люди ушлые, не сомневались, что он типичный тонтон-макут, и к тому же темнила).
М-да, как поменялись времена! Теперь я — бог, а он — жалкий червь, теперь он семенит ко мне со своим внучонком то ли с просьбой, то ли с предложением, то ли просто так, пошушукаться, посплетничать о прошлом и настоящем. На подлость он не способен ибо не видит врага. А врага требуется различать в любом homo sapiens. Лучший сегодняшний друг завтра перевертывается во вражину. Усатое наше прошлое всем государством так вертело — и был образцовый порядок. Правда, иногда приходилось актерствовать, потискать шелудивую девчушку, вроде Мамлакат, на трибуне, ласково помахать ручкой восторженным толпам марширующих идиотов. Потом отправить папашу девчушки на перевоспитание куда-нибудь подальше. Высший пилотаж, аплодисменты всего человечества. И нет места хлипкой сентиментальности, где на скрижалях записано, что я обязан переводить слепого за руку? А ведь слепы почти все! Муть нападала на меня при виде бредущих слепых, я чувствовал смрадный запах немытых тел, я дрожал, представляя, что слепой случайно дотронется до моей руки. И чудилось мне стадо ослепших гусей, тихо гогочущих про себя над пропастью. Добрым самаритянам нет места под солнцем. Они живут в сказках и мифах, порождая иллюзии и горы несметные заблуждений. Из-за них и проливается кровь, хотя все они орут «не убий». Им кажется, что они жертвуют собой ради счастья всего человечества, а на самом деле именно из-за них и льется кровь, и умножаются страдания ни в чем не повинных людишек. Идеализм? Дурость? Все несчастья от этого: шли в народ, сопляки, подбрасывали дровишки в октябрьскую мясорубку, разорвали на куски страну, сбиваясь в бешеной схватке за власть, даже в Испанию ухитрились сунуться, сбежались правдолюбцы со всего света, без роду и без племени, и порешили защищать республику до последнего. Обломилась им республика, не жаждал ее народ, предпочел умного диктатора. А что республиканцы? На ум идет рецепт идеалиста-болтуна Бакунина, в свое время советовавшего вождям дрезденского восстания выставить на городские стены «Мадонну» Рафаэля и сообщить прусским офицерам, что, стреляя по городу, они могут испортить бессмертное произведение искусства. Рыдаем от смеха, господа! Все тот же идиотизм интеллигентности. Ну, а про войну страшную и говорить нечего, думали, что Адольф не будет спешить, повременит. Дождались!
…Наступила пора выходить на сцену. Сейчас бы великого Вагнера под его собственным дирижерством, прямо в имении в Байрейте, на зеленом лугу, Зигфрид запевает, валькирии подхватывают, публика рыдает вместе с Лорелеей.
— Какие люди! — И я распахнул объятия навстречу гостям.
От него чуть подванивало чем-то из садов «Диора», но, к счастью, не «Шипром», к которому он был привязан всей своей тонтон-макутовской душой (об изысканных «Yatagan» и «Kouros» он, наверное, даже не слышал). Долю секунды я колебался: целоваться ли или обойтись похлопываниями и поглаживаниями по спине, словно в поиске забравшихся под рубашку клопов. Не обошлись. Получилось довольно мерзкое касание щеками, осторожное, вкрадчивое, трусоватое, словно два пса обнюхивали друг друга на предмет случки. Далее — самый неприятный момент: придержав за талию, рассматривать друг друга с деланным вниманием. Не виделись век. Подсоскучились. Изучаем коронки, угри на носу, пустоту в глазенках. Вздохи восхищения, напоминающие стоны страдающего геморроем пожилого воробья.