…И никаких версий. Готовится убийство
Шрифт:
Первое время после скромной свадьбы в доме было спокойно. Но с тех пор как отцу совсем отказали руки и вся забота о семье легла на плечи Гната, тот распоясался. Нина старалась угождать обоим: и отцу, и мужу, но у нее плохо получалось. Потом родился сын, и женщина полностью замкнулась на ребенке…
— Мы просим вас, Нина Васильевна, — снова заговорил Коваль, — помочь разобраться в печальной истории гибели Антона Ивановича… Скажите, вы не ушли жить к Журавлю потому, что не хотели оставить мужа, лишить ребенка отца? Так? Если так, то я вас понимаю…
— Нет, не так, — решительно ответила женщина, отвернувшись от старшего лейтенанта, теперь ее лицо видно было только Ковалю. — Мужа я ненавижу… Ребенок? Митя?
— Почему вы так говорите о своем муже?
— Для вас это не имеет никакого значения, — женщина снова мельком взглянула на Струця, и Дмитрий Иванович понял, что она стесняется старшего лейтенанта. Но не мог же Коваль попросить хозяина кабинета уйти. Тем более что прямо такое желание опрашиваемая не выразила.
— Кроме того, я боюсь мужа. Нетрезвый он очень опасен. Не раз угрожал мне ножом. Он способен на все… И я боялась подвергнуть опасности и себя, и, главным образом, Антона Ивановича.
— И отца?
— Ну и отца… — раздумчиво протянула женщина, — хотя его, может, и не тронул бы… Они ведь не разлей друзья по бутылочке… Впрочем, отца мне жалко: он столько пережил, очень несчастный, больной и по-своему любит меня. Вероятно, пьет еще и потому, что чувствует себя виноватым, хотя плохого он мне не хотел…
Жили мы очень бедно, а Гнат хорошо зарабатывал. Конечно, отец не думал, что моя жизнь так сложится. Сначала ругался с Гнатом, защищал меня, а потом еще больше выпивать стал. Если я ушла бы, совсем спился бы. И Гнат его из хаты вышвырнул бы. В общем, со мной было как в пословице: горько есть и жалко бросить.
— И как относился Антон Иванович к такой вашей нерешительности?
Нина Васильевна задумалась, стянув брови над переносицей.
— Как? Сначала сердился, говорил, чтобы я не боялась, он защитит… Но потом махнул рукой: ну, смотри сама, я подожду, мой дом — твой дом, и Митьку заберем… Да только не раздумывай долго, а то, гляди, опоздаешь… — Нина Васильевна немного помолчала. — Скажу правду, — наконец произнесла она, — у меня иногда появлялось такое чувство, что он предлагал мне это не столько из любви, сколько, зная мою нелегкую жизнь, по доброте своей, из жалости. И когда видел, что я не решаюсь, это не то чтобы радовало его, но как-то устраивало, словно успокаивало. Мол, он свой долг выполнил, предложил, а что я тяну — баба с воза, коням легче… Он не настаивал категорически, не ругался, не стукнул, как говорят, кулаком по столу… А я все ждала: возьмет однажды да и не пустит домой… Увы!.. И такое спокойное его поведение тоже сдерживало меня от решительного шага…
Ковалю вспомнились слова Килины Сергеевны о том, что теперь, после смерти Журавля, Нина помирится с мужем и успокоится.
— А может, вы не решались на этот шаг еще и потому, что Антон Иванович был человек хотя и добрый, но импульсивный? — спросил полковник.
— Да, очень добрый, — кивнула Барвинок. — Но при чем тут «импульсивный»?
— Опора не твердая. И не однолюб по складу характера.
Нина Васильевна уже не теребила нос и разговаривала с Ковалем, казалось, совсем спокойно, но на это замечание не ответила, только возмущенно посмотрела.
— Вполне понятно, — продолжал свое полковник, — если вы боялись разрушить одно и не построить другое. Круг интересов у вас с ним разный. Да и не были уверены, состоится ли новая семья, как уживутся новый муж и ваш сын. А вы ведь, как и всякая женщина, в первую очередь — мать.
При этих словах покорно отвечавшая до сих пор на вопросы Коваля машинистка запротестовала:
— Я не могу продолжать разговор о наших чувствах и взаимоотношениях с Антоном Ивановичем. Мне тяжело.
— Что ж, — мягко произнес Коваль. — Перейдем к другому. Антон Иванович одновременно с научной работой сапожничал?
Машинистка инстинктивно спрятала ноги под стул.
— Не нужно, Нина Васильевна, прятать, я уже обратил внимание на ваши красивые сапожки и знаю, что пошил их Журавель… Ничего в этом плохого нет. Скажите, у него много было заказчиц?
— Не было никаких заказчиц! — быстро заговорила женщина. — Он деньги не брал. И шил, может, одну-две пары в год друзьям. Он был художником, любил рисовать, у меня есть его пейзаж. Он говорил: «Когда я делаю что-нибудь красивое, то руки у меня заняты, а мысли свободны и легки, и мне лучше думается…» А еще сказал, что и Лев Толстой в свободное время любил тачать сапоги… Какое же это преступление?!
— Я не сказал — преступление, Нина Васильевна! — с ударением на слове «преступление» заметил полковник. — Почему вы считаете, что мы здесь с Виктором Гавриловичем только о преступлениях говорим, все к преступлению сводим? Художник — это прекрасно. И я вам скажу, Нина Васильевна, — продолжал Коваль, наклонившись к женщине, словно сообщал ей это по секрету. — что талантливый модельер обуви не меньший художник, чем портретист или пейзажист. Но, впрочем, оставим Толстого и высокое искусство в покое и вернемся, как говорится в пословице, «к нашим баранам», то есть к прозе жизни. Значит, Антон Иванович денег не брал с друзей или подружек. Мужчинам он, кажется, не шил, только изящные женские туфельки или сапожки… Так откуда у него были деньги? На зарплату младшего научного сотрудника не разгуляешься. Вон по соседству такой же молодой ученый Павленко… И жена работает. Детей нет. Однако живет труднее. Или у Антона Ивановича богатые родители, родственники, ему кто-то помогал?
Лицо машинистки приняло удивленное выражение:
— Вы что! Никто. У него мама где-то на Ровенщине или Волыни, он сам ей посылал…
— И еще такой вопрос, Нина Васильевна. Вы сказали, что Журавель шил одну-две пары в год приятельницам… — Ковалю хотелось добавить: «Как вы относились к такому альтруизму, собираясь за него замуж?» — но воздержался. Женщина могла ответить, что еще не имела на Антона прав и что это ее личное дело, и вообще заявить, что больше она не собирается раскрывать тут душу. Но главным образом ему не позволял задать этот вопрос такт, хотя ответ его очень интересовал, так как высветил бы истинные отношения между нею и Журавлем. Правда, Коваль надеялся, что это ему удастся выяснить позже, не прямо «в лоб». — Однако в Киеве, — продолжал полковник, — сапожки такой оригинальной модели встречаются на улицах не у двух или трех модниц, а значительно чаще. И это в таком огромном городе, как наш! Я вам, конечно, верю! — поспешил добавить Коваль. — Но мне не все здесь понятно… Противоречие! Как объяснить? Убедиться в том, что таких сапожек намного больше, чем вы говорите, не трудно и без вычислительной техники.
Нина Васильевна ничего не смогла или не захотела объяснить, и Коваль решил пока оставить вопрос открытым.
Они еще долго разговаривали в кабинете Струця. Старший лейтенант интересовался времяпровождением Журавля, и машинистка рассказывала, что иногда к нему заходили знакомые, в основном женщины, и чаще всего портниха Христофорова. У Антона Журавля дом был открыт для друзей — Нина нашла нужное слово «дружелюбный» — в баре всегда стояло какое-нибудь хорошее вино, но больших застолий хозяин не любил. Если появлялся кто-нибудь, хлебосольный Журавель предлагал стакан вина, легкую закуску. Разговоры шли обычно об институтских делах, иногда о фильмах, артистах, летних отпусках, о всякой всячине, как бывает, когда нет постоянного общества и единых интересов. Бывало, собиралось сразу несколько человек, тогда могли и в карты сыграть. Сама Нина, если не возилась на кухне — надо же было помочь Антону Ивановичу по хозяйству, — тоже принимала участие в беседе молодых людей.