И опять мы в небе
Шрифт:
Однажды, роясь на складе в куче старого железа, случайно нашел там винт к мотору. Сразу пришла мысль: «Что, если соорудить аэросани?» Тут же с приятелем взялись за дело. Приспособили старые розвальни, на которых возили с реки бочку с водой. Приладили к ним руль, укрепили мотор. Мощнейшее сооружение получилось.
В воскресенье уселись в эти сани и с оглушительным треском помчали за город. Там, у крутого берега реки, было полно лыжников – больно хорошо там с крутизны съезжать! Они с форсом подкатили, взметая винтом снежные вихри, развернулись и махнули вниз. Ветер
Вмиг докатили донизу, развернулись, дали газ и с ревом понеслись обратно, в гору. Все поспешно расступались, давая им дорогу, с завистью поглядывая на них. И вдруг мотор заглох. Удручающая тишина… Сколько ни возились с ним, сколько ни крутили винт, так и не завелся. И это на глазах у стольких людей! Поднимавшиеся в гору лыжники останавливались, давали обстоятельные советы, подшучивали. А у них огнем пылали уши. Ох, как ранено было тогда их мальчишеское самолюбие!
Впрочем, шутки принесли не только огорчения. Когда было объявлено, что стране нужно сто тысяч летчиков, Николая первого из учащихся техникума вызвали в райком комсомола, и секретарь райкома сказал ему:
– Слышал я, Гудованцев, что ты уже летал по земле, тебе летать и по воздуху.
И выписал, словно знал его мечту, путевку в Московский авиационный институт.
…И вот приближался первый полет.
«Комсомольская правда» была уже собрана. Настоящий воздушный корабль, с подвешенной на стропах гондолой, с мотором, у которого все еще возились мотористы, с отрегулированным рулевым управлением. Наполненная водородом оболочка, густо покрытая эмалитом (алюминиевой краской, предохраняющей резину, которой пропитан перкаль, от воздействия солнечных лучей), мягко и празднично серебрилась.
Кажется, все уже готово было, а Оппман все не давал «добро» на полет. Он без устали взбирался по стремянкам наверх, опять и опять проверял крепления, работу отдельных узлов, подсказывал, что еще надо сделать. Шла последняя доводка, кропотливая и поэтому самая трудная.
Гудованцев и Лянгузов работали молча, сосредоточенно, стоя на хребте покачивающейся оболочки, они слегка подкручивали, сдавали назад соединительные муфты тяг, по специальному прибору тензиометру проверяли силу натяжения, упорно добивались, чтобы все крепления стабилизаторов несли равную нагрузку.
Сбоку, стоя на стремянке, которая ходила ходуном, весь изогнувшись, орудовал ключом Почекин.
Паньков, методично поджимая стропы, нет-нет да и бросал на Оппмана вопрошающий взгляд: ну когда же?!
– Не горюй, ребята, скоро всему конец, – слышался из-под брюха оболочки, где шли последняя регулировка и крепление гондолы, неунывающий голос Демина.
На земле было шумно, говорливо. Все были полны нетерпения. Погода, как на заказ, ясная, безветренная, только лететь! А надо было еще – в какой раз! – проверить точность распределения веса всего оснащения на оболочке.
Корабль освободили от балласта, и стартовая команда, притянув его за поясные к земле, разом вскинула руки, дав ему свободу – всего
Последние доделки заканчивали, работая почти без сна и «перекуров». Впрочем, как только в овраге появился водород, курение, костры, всякий другой огонь были отсюда изгнаны. Кому невтерпеж затянуться папиросой, беги к Москве-реке. За нарушение у Оппмана наказание было одно: снятие с полетов, которые вот-вот должны были начаться. Страшнее этого для них ничего не было.
Наконец наступил день – его запомнили все: 29 августа 1930 года, – когда Оппман, любовно оглядев корабль, сказал:
– Все, ребята, баста! Оттаскивай стремянки.
И тут же добавил:
– Да не ломайте, пригодятся.
Стремянки оттащили на почтительное расстояние. Быстро подобрали на земле все теперь уже ненужное: куски тросов, перкаля, доски…
Счастливцы, которым выпал жребий лететь первыми, едва касаясь трапа, взбежали в гондолу. Под пятью парами ног она зыбко закачалась.
Корабль еще был на швартовых, а у них уже ощущение, что они в полете. Даже странно – вчера, когда они тут допоздна работали, отлаживали приборы, статически уравновешивали корабль, гондолу так же покачивало, а этого необычного, волнующего ощущения полета почему-то не было.
Все встали, где кому положено: у штурвалов, у приборов, у мотора. Стартовая команда – их друзья, которые полетят чуть позже, – вывела его из оврага на просторную поляну. Для первого полета надо бы оркестр! Впрочем, зачем? Внутри у каждого и так все пело.
Коняшин запустил мотор на малых оборотах.
– Отдать корабль в воздух!
Впервые прозвучала для них эта сразу ставшая привычной команда. В голосе Оппмана откуда-то взялись и металл и сила.
Скользнули в кольцах поясные, и корабль, чуть вздрогнув, неслышно пошел вверх легко и невесомо. Казалось, что они все тоже были невесомы. Поляна, кричавшие «ура» друзья, высокие деревья уходили вниз, быстро уменьшались.
Подвешенная на длинных стропах гондола – небольшая металлическая коробка – вольно покачивалась. Держась за борта, которые доходили всего до пояса, за стропы, они во все глаза смотрели на раскрывшуюся перед ними ширь. И от этого неохватного глазом простора, от разноцветия красок полей, лесов, куртин дух захватывало.
Коняшин прибавил газ. Мотор усилил голос. Внизу, молчаливо раскачивая зеленые волны, проплывал лес, сменяли друг друга желтеющие квадраты полей, уходил в сторону голубой изгиб Москвы-реки. По тонким полоскам рельсов, попыхивая дымком, тянул красные коробочки вагонов крошечный паровозик. Вдали беспорядочно громоздились, прячась друг за друга, сборища серых крыш. Корабль шел плавно, без толчков. Лишь иногда, повинуясь каким-то невидимым потокам, поднимался выше, опускался…
Володя Лянгузов крепко, словно боясь, что он вырвется, держал штурвал глубины и, слегка перекладывая его, сдерживал корабль.