И поджег этот дом
Шрифт:
– Козла, – повторил он. – Говорю, другого козла отпущения. Ты попал не по адресу.
Мейсон молчал. Дорога пошла круто вверх, по краю ущелья – первобытный край, вокруг только огромные камни да низкорослый дубняк на гранитных обнажениях. Чем выше, тем прохладнее становился воздух с горным запахом лавра, папоротника, вечной зелени. Внизу, между контрфорсами гребня, по которому они поднимались, сверкало, как голубая эмаль, спокойное море. И опять скалы, дубняк – пыльная покинутая страна, навевающая мысли о волках, разбойниках, выбеленных солнцем костях.
– Похоже на горы Сан-Бернардино, – сказал Мейсон.
– Где это?
– На Западе, километров сто от Лос-Анджелеса. Там есть совершенно дикие места. Озеро Эрроухед, знаешь? – Он помолчал. – Ну, я могу сказать одно, Касс, по адресу или не по адресу: Франческу ждет расплата. Я все готов терпеть, кроме трусливого воровства. Нет ничего хуже этой подлой итальянской напасти. Уж лучше откровенное гангстерство, которое они привезли в США. Бандитизм. С бандитизмом можно бороться. Все, что
Речь превратилась в воркотню, невнятное нытье, слилась с шуршанием и гудением шин на щебенке, со сладким облигато саксофонов, тонущих в непрерывном треске эфира.
– …Ты просто не знаешь, как…
Непонятный звук, полусмешок-полустон, вырвался у Касса. «Просто не знаю чего? – подумал он. – Я знаю больше, друг, чем ты узнаешь за всю жизнь». Ибо если Франческа и вправду рискнула украсть дорогую вещь – а он не сомневался, что она стащила у Мейсона (то есть у Розмари) серьги, – то Мейсон все равно не подозревал о другом, а именно: что кражу остального – сахара, масла, муки, банок с супом, на исчезновение которых с полки в кладовой Мейсон не раз горько жаловался, – организовывал сам Касс, с тонким коварством Феджина подбивал на это Франческу, подсказывал ей, когда Мейсон отлучится, планировал, сколько товару прилично унести, дабы не быть замеченной, и в конце концов достиг такой изощренности, что обворовывал Мейсона – руками Франчески – почти каждый вечер, а утром сам же помогал возобновлять запасы при помощи этих безумных поездок в военный магазин. Он проделал большую дырку в Мейсоновом роге изобилия.
– Это отнюдь не шовинизм, – продолжал Мейсон свои рассуждения о Франческе, воровстве и вообще итальянцах. Здесь дорога была разбита; приходилось ехать медленно, и клубы пыли, чистой умбры, обволакивали машину. – То, что я говорю, Касс, никоим образом не шовинизм. Но подумать страшно, сколько денег разбазарили здесь США – и все для того, чтобы тебя считали богатым дядей, простофилей, которого не только уважать не нужно, а, наоборот, надо грабить и обманывать на каждом шагу. Ты ведь знаешь, я придерживаюсь либерального образа мыслей. Но иногда мне кажется, что самым большим несчастьем в истории Америки был этот апостол, вернее, остолоп доброй воли генерал Джордж Кэтлетт Маршалл. Один мой старый приятель в Риме только что уволился из Управления по экономическому сотрудничеству, или как оно там называется, – вы познакомитесь, прекрасный малый. Кстати, он сегодня должен приехать. Если хочешь узнать в деталях, как транжирят наши деньги, спроси…
Касс рыгнул, заботливо всунул в горлышко бутылки палец, оберегая питье от пыли.
– Ты мне вот что скажи, Мейсон. Эта кинозвезда. Алиса, как ее… Она доступна?
Он поймал себя на том, что противно и бессмысленно хихикает; его чуть подбрасывало, кружилась голова, и небо уже заволоклась – хотя солнце палило по-прежнему – мглой близкого безумия. Боже милостивый, дай продержаться, дай перетерпеть этот день.Он беспомощно хихикнул:
– Как говорили раньше, краля. Как по-твоему, с Алисой…
– Они все нарциссы, – кратко ответил Мейсон. – Обходятся без посторонней помощи. Нет, серьезно, Касс, наша внешняя политика нуждается в полном пересмотре. Все политическое может быть переведено на язык человеческого, микрокосма, и если до сих пор не ясно, что это мелкое воровство есть reductio ad absurdum [307] того, что происходит на более высоком, общем уровне, то мы большие слепцы, чем я думал. Нам надо…
Нам надо вернуть картину обратно, господин начальник, подумал Касс, и отрываться. Он тихонько глотнул из бутылки. «Una conferenzia sugli scienziati moderni! – прокудахтало радио. – Stammatina: il miracolo della fisica nucleare!» [308] Безумие! Утробные бессильные смешки затихли, прекратились. Автомобиль, резиново подпрыгивая, снова въехал на целую дорогу, воздух стал чистым и только в вышине над морем вязко струился от зноя. Во рту было кисло и сухо, и Касс начал потеть. Солнце, заброшенное чуть ли не в зенит, плыло над головой, как очумелый от жара ван-гоговский подсолнух, буйный, адский, чреватый взрывом. «Che pazzia!» [309] – подумал он. Безумие! Безумие!Все, что он делал в это лето, все его мысли, движения, мечты, желания были на волосок от безумия, а теперь и волоска не осталось, и безумие было – безумнее некуда. Безумие! Лекарство (жара виновата? Виски? В секундном помрачении он не мог вспомнить, как называется божественное снадобье, и охнул от ужаса, заставив Мейсона повернуться к нему. Потом вспомнил и прошептал название вслух), парааминосалициловая кислота,лежит в аптечном отделе военного магазина, в этом он не сомневался. Но думать, что после всего – на пороге белой горячки, лекарь-любитель, не вооруженный ничем, кроме отчаяния, руководства для молодых врачей и волшебного, но неведомого средства, – он вернет жизнь этому жалкому мешку костей в Трамонти, думать так – безумие… Мейсон, ради Бога, тише!Голова у него дернулась вперед, и, не в силах оторвать взгляд от обрыва, уходившего к морю прямо из-под колес (в первых поездках с Мейсоном он часто удивлялся этому упоению скоростью и даже считал его особого рода удалью, но однажды на автостраде – случай был давний, помнился уже смутно – он взглянул на Мейсона, на его порозовевшее лицо с крепко сжатым ртом, обращенное к дороге, которая неслась навстречу со скоростью 145 километров в час, и понял, что никакая это не удаль, а скорее ее противоположность – пустое, ритуальное совокупление с машиной, автоэротическое, робкое, лишенное удовольствия, тем более радости), он тихо сказал Мейсону:
307
Приведение к абсурду (лат.).
308
Беседа о современных ученых! Сегодня утром: чудо ядерной физики!
309
Безумие!
– Христом Богом молю, не гони, а?
Машина сбавила ход – но не из-за просьбы Касса: когда они вышли из пологого виража, путь преградили овцы – виляя толстыми грязными задами, они трусили по дороге, а гнал их один мальчишка. Мейсон зашипел сквозь зубы, нажал на тормоз, потом плавно взял с места. В воздухе висело печальное блеяние; машина медленно двигалась, разрезая стадо, как ножницы. Мальчик высоким голосом крикнул что-то непонятное. «In bocca al lupo!» [310] – крикнул в ответ Касс и помахал бутылкой; еще поворот – овцы и мальчик скрылись.
310
Ни пуха ни пера!
– Болотное создание, эта наша милая Алиса Адэр, – говорил Мейсон. – N'ee [311] Руби Опперсдорф, из Талсы, Оклахома. Сценических талантов – примерно как у табуретки. Когда ее подобрал Сол Киршорн, она была маленькой манекенщицей в Нью-Йорке. Не знаю, может, она что-то умеет в постели – хотя, честно говоря, сомневаюсь, – во всяком случае, Сола поймала на крючок, и он на ней женился. И с тех пор снимает в каждом своем фильме. H'eb'etude [312] совершенно невообразимая. И тем не менее снималась в роли Жанны д'Арк, мадам Кюри, Флоренс Найтингейл и Марии Магдалины– Господи спаси и помилуй… Разума у нее не хватит, чтобы уйти из-под дождя под крышу… Я сказал Алонзо, что в этой роли Беатриче Ченчи единственное спасение – перенести акцент на…
311
Урожденная (фр.).
312
Тупость (фр.).
Голос стал дробиться, удаляться, сделался невнятным. Въехали в какую-то тенистую рощу, в машину хлынул запах болиголова; вырвались из-под деревьев на ослепительный солнечный свет и поднялись на ровный длинный гребень: по одну сторону опять было море, по другую – луг с цветами, дрожащий в мареве, затопленный светом, летом. Среди щавеля, горчицы, одуванчиков – покосившаяся и дырявая пастушья хижина. Потянул ветерок в сторону моря, остудил Кассу лоб. Он закрыл глаза, и запах примятых цветов, летний свет, разрушенная хижина слились в одну горячую волну воспоминания и желания. Siete stato molto gentile con me,подумал он. Сказать мне такое. Вы очень добры ко мне. Как будто, когда я поцеловал ее и поцелуй кончился, и мы стояли с раскрытыми и влажными губами, тело к телу, грудь к груди, живот к животу, больше сказать было нечего. Значило это, конечно: я девушка, и не годится мне так делать, но вы хорошо ко мне отнеслись. И наверно… Наверно, я должен был взять ее, ласково, с мукой и любовью, прямо там, на поле, вчера вечером, когда ее молодые тяжелые груди лежали в моих ладонях, и она прижималась ко мне и жарко дышала мне в щеку… Siete stato molto gentile con те… Касс… Кассио…
– …потрясающий… – говорил Мейсон.
Солнечный луг, вызвавший в памяти другое поле, другое мгновение, остался позади, сменился перелеском на косогоре, последним перед вершиной, крутым и залитым водой придорожных ключей; колеса шли по ней с шипением и плеском. Касс вздрогнул, поднес бутылку ко рту, выпил.
– …совершенно потрясающий режиссер, совершенно первоклассный. Ты помнишь «Маску любви» в конце тридцатых годов? А «У гавани», с Джоном Гарфилдом? Один из первых фильмов, целиком снятых на натуре. Это его. Но несчастье Алонзо в том, что он невротик. У него мания преследования. И когда в Голливуде начали трясти коммунистов, Алонзо, хотя он с партией ничего общего не имел – он слишком умен для этого, – Алонзо возмутился, уехал в Италию и ни разу с тех пор не возвращался, а делал тут дешевые и убогие картинки. Да и на эту пустышку, я думаю, Киршорн взял его только потому, что у него комплекс виновности – он, так сказать, либерал, пока дождь не капает. Бедняга Алонзо, так и не…