И поджег этот дом
Шрифт:
L'ambizione del mio compito non mi impedi di fare molti sbagli. [1]
С любовью и благодарностью моей жене Роз, моему отцу и Уильяму Блекбёрну посвящается эта книга
Если от провидения Божия, которое печется о жизни всякой былинки, и червя, и муравья, и паука, и жабы, и гада, ни единый луч никогда не упадет на меня; если Бог, который зрел меня, когда я был ничто, и призвал меня, когда меня не было, как будто я был, из чрева и тьмы глубокой, не посмотрит на меня ныне, хотя я, убогая, и отверженная, и проклятая тварь, все равно его тварь и, даже проклятый, прибавляю толику к его славе; если Бог, который взирал на меня в мерзостной моей грязи и, когда я застил око дня, Солнце, и око ночи, Свечу, и очи всего света занавесями и окнами и дверями, все равно видел меня, и видел милостиво, показавши, что видит меня, и приведши меня некогда к нынешнему раскаянию и воздержанию (до поры) от греха, так отворотился от меня к своим славным Святым и Ангелам, что ни Святой, ни Ангел, ни сам Иисус Христос не умолят его посмотреть на
1
Честолюбивый замысел моего труда не уберег меня от множества ошибок (ит.).[В дальнейшем перевод итальянских выражений не будет снабжаться ссылкой на язык].
Часть первая
I
Самбуко.
О поездке из Салерно в Самбуко «Италия» Нэйджела говорит следующее: «Дорога почти на всем протяжении пробита в береговых скалах. Нашим глазам открывается непрестанно меняющаяся панорама лазурного моря, величественных утесов и глубоких ущелий. Из Салерно мы выезжаем по виа Индепенденца. Дорога сворачивает к морю, оставляя внизу Марина-ди-Вьетри. Вновь выехав на побережье, мы любуемся роскошными видами Салерно, Марина-ди-Вьетри, двух скал («Due Fratelli» [2] ) и Райто. За поворотом перед нами внезапно возникает живописный городок Четара (7 км). Мы возвращаемся к морю, затем огибаем сумрачное ущелье Эркье и вновь приближаемся к морю у мыса Томоло. Выехав из теснины с высокими каменистыми стенами, мы видим Минори и Атрани и высоко над ними – Самбуко. За Атрани дорога уходит в сторону и поднимается по долине Дракона».
2
Два брата.
О самом Самбуко путеводитель Нэйджела рассказывает в свойственном ему лирическом тоне: «(311 м над ур. моря) городок своеобразного вида и очень красиво расположенный: контраст между его заброшенностью и очаровательным пейзажем вокруг, между развалинами его древних дворцов и веселыми садами производит большое впечатление. Основанный в IX в. при правлении Амальфи, Самбуко в XIII в. переживал расцвет».
Самбуко действительно уже не процветает, но из-за своего географического положения живет благополучнее большинства итальянских городков. В прекрасном одиночестве раскинувшийся над кручей, обособленный и труднодоступный, Самбуко являет собой образец неуязвимости – во всяком случае, это один из немногих итальянских городов, не пострадавших от бомбежек и нашествий последней войны. Если бы Самбуко лежал на каком-нибудь важном стратегическом направлении, ему бы не так повезло, и раньше или позже он, как Монте-Кассино, подвергся бы безобразным разрушениям. Но война не затронула его, почти не заметила, и его дома, дворики церкви, пусть обглоданные нищетой, по сравнению с другими городами этой области пребывают в гордой, даже несправедливой сохранности – подобно здоровому и бодрому человеку в толпе изувеченных, недужных ветеранов. И может быть, как раз из-за его обособленности, из-за того, что там не косила война и не всходила отава послевоенных печальных жестокостей, события недавнего лета показались всем вдвойне ужасными и отвратительными.
Чтобы меня сразу не обвинили в напыщенности, скажу, что этими событиями были убийство, изнасилование, тоже повлекшее смерть, и ряд других инцидентов, не таких страшных, но мрачных и угнетающих. Произошли они – по крайней мере завязались – в Палаццо д'Аффитто («любопытном ансамбле арабо-норманнских строений, живописно обрамленном пышной растительностью. Из сада, разбитого террасами, открывается чудесный вид»), а участниками были многие местные жители и по меньшей мере трое американцев. Один из американцев, Мейсон Флагг, погиб. Другой, Касс Кинсолвинг, живет и здравствует, и если в моем рассказе есть герой, то лучше всего для этой роли годится он. Во всяком случае, не я.
Меня зовут Питер Леверетт. Я белый, протестант, англосакс, вырос в Виргинии, разменял четвертый десяток; здоров, внешности пристойной, хотя без романтического налета; склонен к упорядоченной жизни, любопытен более обычного и особый интерес питаю к лицам другого пола – впрочем, этой мыслью тешит свое тщеславие всякий нормальный молодой человек. Последние несколько летя жил и работал в Нью-Йорке. Без гордости и огорчения признаюсь, что я человек не современный – в нынешнем, расхожем значении слова. По профессии – юрист. Я достаточно честолюбив и хочу преуспеть в своем деле, но пробивным назвать себя не могу, быть, когда нужно, покладистым, когда нужно, ухватистым не умею и боюсь, что не превзойду того сносного, посредственного уровня достижений, на котором застревали все мои предки, как по отцовской линии, так и по материнской. Это не цинизм и не самоуничижение. Я реалист и на основании кое-какого опыта хочу сказать вам, что право – даже в моей тускловатой области, где на карту ставятся только гражданские иски, да завещания, да договоры, – требует такой же юркости и оттирания добрых приятелей, как всякое другое дело. Нет, это не для меня. Я поладил со своей, так сказать, судьбой и стараюсь ей радоваться. Может быть, радости моя работа приносит меньше, чем сочинение музыки – к чему я тоже в свое время примеривался, – зато она в несколько раз прибыльнее; притом композиторов в Америке не слушает никто, а закон, под сурдинку, но завораживающе и властно, наигрывает свою музыку в душах людей. По крайней мере мне бы хотелось так думать.
Несколько лет назад, когда я вернулся из Италии, из Самбуко, и поступил в нью-йоркскую фирму (второразрядную, что греха таить, и не на Уолл-стрит, а в нерасторопной близости от нее, в связи с чем наши конторские остряки предлагали лозунг «Пройдешь квартал – сбережешь капитал»), – несколько лет назад я был в очень тяжелом состоянии. Смерть приятеля – особенно такая, какая выпала Мейсону Флаггу, особенно когда тебе пришлось быть ее свидетелем, самому видеть кровь, месиво, суматоху, – от этого так просто не отделаешься. Даже если – а считал я именно так – тебе чужд и сам приятель, и все, что за ним стоит. До смерти Мейсона я еще дойду и, надеюсь, опишу ее со всей необходимой правдивостью; сейчас скажу только, что она основательно меня ушибла.
В то время меня преследовали сны о предательстве, измене – такие сны натекают потом на день. Один я особенно запомнил; как большинство свирепых кошмаров, он имел обыкновение повторяться снова и снова. Мне снилось, что я в каком-то доме, ложусь спать; глухая ночь, ледяная, бурная. Вдруг я слышу шум за окном, зловещий звук, непохожий на шум дождя и ветра. Вижу там тень, кто-то шевелится, неясная фигура, зловещий ночной гость подкрадывается ко мне. В страхе хватаюсь за телефон, позвонить соседу-другу (моему лучшему, последнему, ближайшему другу – кошмар изъясняется только превосходными степенями): он, он один, близкий, хороший, поможет мне. Но никто не отвечает на мои захлебывающиеся звонки. И, бросив трубку, слышу – тук-тук-тук в окно, поворачиваюсь, и за рыбьим дождевым стеклом – заголившаяся в адской злобе, кровожадная, страшная харя этого самого друга…
Кто предал меня? Кого я предал? Я не знал, но был уверен, что это как-то связано с Самбуко. И хотя я не очень горевал по Мейсону – пусть это будет ясно сразу, – я был подавлен, страшно подавлен тем, что произошло в итальянском городке. Теперь, оглядываясь назад, я понимаю, что мучило меня вот какое подозрение: конечно, я не виноват в смерти Мейсона, но что, если я мог ее предотвратить?
Однако природа умеет сладить с самым черным нашим унынием. Постепенно, потихоньку, незаметно для меня самого мои воспоминания бледнели и расплывались, и спустя недолгое время я почти успокоился. А через несколько месяцев даже обручился. Ее звали Анеттой, она была красива – и вдобавок богата.
Уныние мое рассеялось, а любопытство и недоумение – нет. Я узнал, что останки Мейсона через много месяцев были вывезены из Италии, которую он терпеть не мог, и покоятся теперь – если о Мейсоне, даже мертвом, можно сказать «покоится» – где-то в американской земле. Кажется, в штате Нью-Йорк, а город называется Рай, но это не так важно. Я узнал, что девушка-итальянка, которую он, по-видимому, изнасиловал и избил, тоже умерла (в ту ночь я видел ее несколько секунд, девушка была редкой, удивительной красоты, и из-за этого, наверно, несчастье подействовало на меня еще тяжелее). Я узнал также, что дело – tragedia, как называли его неаполитанские газеты, – было закрыто: оба главных действующих лица решительно и бесповоротно скрылись под землей, и для ищеек, сплетников и просто любопытных поживы почти не осталось. Хотя фамилия Флагг пользовалась известностью, даже нью-йоркские газеты, как выяснилось, не мусолили эту историю: Самбуко – не ближний свет, а главное – не нашлось человека, который выставил бы его вину и позор на обозрение стервоядным. И если не считать того, что я был тогда в Самбуко, я знал об этом кровавом происшествии не больше рядового пассажира метро.
С одной только разницей: кое-что я знал,и это не давало мне покоя, хотя сама похоронная хандра давно прошла. Кое-что я знал, и пусть я знал немного, и не так даже знал, как подозревал, – мое любопытство и недоумение питались этим еще целый год. Но и любопытство наверняка прошло бы, если бы я не наткнулся однажды в воскресенье на карикатуру в «Нью-Йорк таймс»…
Всякому, кто жил один в нью-йоркской квартире, знакома эта особая воскресная атмосфера. Позднее, медленное пробуждение в неожиданно тихом городе, чашки кофе, многотонные вороха газет, ощущение вялости и скуки, залитые солнцем дворы, где жмурятся и потягиваются кошки под заборами, да кружат голуби, да церковный колокол грустно и безнадежно роняет в тишину удары. Это время настоящего оцепенения и вместе с тем смутного, но неуемного душевного зуда и беспокойства: причину его я так и не смог ухватить – но не в том ли она, что среди этого самого публичного из городов ты вдруг остался наедине с собой и вечные вопросы: Что я делаю? К чему иду? – наседают на тебя так, как не могли бы насесть в понедельник? То воскресенье, о котором идет речь, было в конце весны – неподходящая пора для самосозерцания. Моя девушка поехала к родителям в Паунд-Ридж, друзья были кто в отлучке, кто нездоров, и я, уже застегнув воротник, чтобы прогуляться в одиночестве по Вашингтон-сквер, просто от нечего делать взял в руки первую тетрадь «Таймс». Очень может быть, что и в этот день я думал о Самбуко, перебирал старые огорчения и сожаления и даже корил себя без толку. Не помню точно, но знаю, что, когда я увидел карикатуру и ясную подпись в нижнем углу К. Кинсолвинг,сердце у меня заколотилось, память выхватила меня из настоящего и легко, как пушинку, вынесла в Самбуко. Все те дела нахлынули на меня снова, но без жути теперь, без мурашек. Из дому я так и не вышел. Я разглядывал рисунок – это была перепечатка из газеты города Чарлстона, Южная Каролина. Я разглядывал рисунок и подпись, я ходил по комнате, курил сигарету за сигаретой, так что щипало десны, я смотрел в окно на тихие воскресные садики (скоро их не останется в Гринич-Виллидже), на голубей, смотрел, как пьют пиво люди в рубашках навыпуск, как шныряют коты. Когда стало смеркаться и через дорогу долетел стук тарелок – там собирались ужинать, – я сел и написал Кассу письмо. Кончил я в полночь. Я ничего не ел и падал от усталости. Во втором часу ночи я пошел в «Белую башню» на Гринич-авеню и съел две булки с котлетами. На обратном пути бросил в ящик письмо – вернее, не столько письмо, сколько документ, – в адрес чарлстонской газеты, для К. Кинсолвинга.