И проснуться не затемно, а на рассвете
Шрифт:
Однако Плотцы не вели пустяковых бесед, какие были приняты на коктейльных вечеринках Сантакроче. На их семейных сборищах человек успевал только поднять какую-нибудь тему, как его тут же перебивал второй, а второго через минуту обрывал третий. Никакой пустой болтовни за столом. Плотцы живо интересовались политикой – и нашей, и израильской – и имели свое мнение о происходящем. Каждое новое мнение защищалось более рьяно и громогласно, чем предыдущее, и каждое было делом жизни и смерти. Даже такая ерунда, как книги, фильмы, рецепты и плата за парковку, была делом жизни и смерти. Эти люди, чьи дедушки и бабушки работали разносчиками и торговцами в Нижнем Ист-Сайде, чтобы устроить детей в вечернюю школу, ничего не принимали на веру. Им во всем нужны были весомые доводы. Никакого легкомыслия. Мне это очень понравилось, и я проникся к ним куда большим уважением, чем к Сантакроче. Сколько бы я ни уговаривал
Атеисту приходится несладко по многим причинам, и отсутствие в его жизни Бога (а значит, всех благ и утешений, которые дарит божественное присутствие) – еще не самое скверное. Самое скверное заключается в том, что атеист утрачивает доступ к существенной части словаря. Милосердие, прощение, сострадание – все это я ценил не меньше, чем самый истовый верующий, пусть наши взгляды на первопричину разнились. Однако для этих понятий у меня не было подходящих слов. В ту пору я придумал для описания своих чувств какое-то другое слово, но сейчас могу сказать, что в кругу Плотцев я почувствовал себя благословенным.
Большую часть времени я вел себя хорошо, но пару-тройку сомнительных поступков все же совершил. Про то, как я расточал комплименты и танцевал хору на свадьбе сестры Конни, вы уже знаете. А еще я однажды (когда Конни куда-то отошла) предложил ее дяде Айре и тете Анне бесплатное лечение в моей клинике.
– Приходите в любое время, – сказал я, вручая Айре свою визитку. – Можно даже без записи.
Айра тщательно изучил карточку со всех сторон и передал жене.
– У меня уже есть стоматолог. Зачем мне еще один?
– Он просто хочет сделать нам приятно, Айра! – воскликнула Анна, отмахнулась и поблагодарила меня за предложение. – Но он прав. Мы уже двадцать лет ходим к одному стоматологу. Доктор Лакс, знаете такого?
Я помотал головой.
– Конечно, не знаете, он ведь из Нью-Джерси. Лучше стоматолога, чем доктор Лакс, я в жизни не встречала.
– Хорошо, но мое предложение всегда в силе. Просто имейте в виду – мало ли, вдруг срочная помощь понадобится.
– Если мне понадобится срочная помощь, я позвоню доктору Лаксу, – сказал дядя Айра.
Анна нахмурилась.
– Это он так говорит спасибо, – сказала она.
Примерно в то же время я начал интересоваться иудаизмом: при любой возможности шел в библиотеку и читал. Почему-то меня задевали за живое истории не о римлянах (слишком давно было дело) и не о фашистах (слишком общеизвестно), а об эпизодах меньшего масштаба: кучку евреев обвинили в каком-то нелепейшем преступлении и казнили, после чего местные чиновники тут же распродали все ими нажитое; пятьдесят евреев сожгли на деревянном помосте на кладбище, и их крики потом подробно описывались в дневнике некоего христианина; детей вытаскивали из огня и крестили против воли родителей, наблюдавших за происходящим из костра. Мир никогда не казался мне таким жестоким, бессмысленным и больным, как на страницах истории еврейского народа. И таким безнадежным.
В общем, вы понимаете, меня так и подмывало поделиться с кем-нибудь своими соображениями, разразиться очередной позорной неадекватной тирадой, как тогда с Бобом Сантакроче. Только вот антикатолические настроения по сравнению с антисемитскими – просто цветочки. Больше всего мне хотелось побеседовать с дядей Стюартом. Не знаю почему. Наверное, меня притягивали его чувство собственного достоинства, его выдержка и твердость принципов. За столом он всегда ел очень мало, словно потребление обычной пищи было ниже его и он питался чем-то другим, высокодуховной пищей, которую находил в Торе и в молчании. Однако эти порывы я сумел побороть. Дяде Стюарту меньше всего нужны были мои извинения за дела давно минувших дней, да я и не был виноват. Мне не хотелось, чтобы он подумал, будто я извиняюсь или жалею его и весь еврейский народ, вместе взятый. Я просто хотел, чтобы он знал: я все знаю. Но что я знал? Даже если бы я прочитал все, абсолютно все о еврейской истории, об их страданиях, о вере (а это было невозможно), – что бы мне это дало? Допустим, я подошел бы к дяде Стюарту и сказал: «Знаете, я тут читал про крестовые походы». Или про погромы. Или про насильственное обращение в христианство. Но разве я говорил бы о крестовых походах, погромах и обращениях? Нет, я говорил бы о себе. Как и тогда с Бобом Сантакроче, я лишь пытался бы продемонстрировать свою осведомленность и политкорректность. Только в отличие от Боба Сантакроче, дяде Стюарту было не плевать. Я боялся, что, если подниму все эти темы, дядя Стюарт услышит только: «Крестовые походы, ого! Погромы, ничего себе! Насильственные обращения, вау!» Словно это какой-нибудь хит-парад исторических событий, на которые так просто смотреть с правильной стороны на данном этапе истории. Я поклялся держать свои романтические симпатии в узде, и история антисемитизма – изгнание евреев из Франции, Испании и Англии, Холокост, – величие и масштабы этих событий помогали мне молчать, делали молчание единственно возможной тактикой поведения.
А потом на дне рождения Тео, двоюродного брата Конни, я допустил ошибку.
У читателя может сложиться впечатление, что я был атеистом всю жизнь. Это не вполне так. Мои родители были весьма равнодушными прихожанами протестантской церкви, которую мы все вместе посещали от силы раз десять. Только однажды, когда мне было восемь, мы ходили туда шесть недель подряд, не пропуская даже воскресную школу и обеды по средам. Это была идея моего отца, который таким образом надеялся удержать нас всех на пути истинном. Видимо, по чьей-то подсказке он решил, что Бог поможет ему избавиться от проблем, включая привычку приносить домой из «Сирза» все имевшиеся на распродаже утюги, а потом плакать в ванной, пока мама их возвращает. (Представьте, каково мне – здоровому ребенку – было смотреть на все это со стороны; я был удивлен поведением взрослых не меньше, чем расстроен слезами отца.) После самоубийства отца моя мама – видимо, в попытке что-то сделать со своей реакцией на немыслимое, – обошла великое множество церквей: баптисткую, лютеранскую, епископальную, церковь Ассамблеи Бога, церковь Христа, заурядные церкви и евангельские церкви, церкви, одобряющие самопожертвование, и церкви, одобряющие щедрые пожертвования… Потом она возвращалась домой, садилась на диван и скорбела, как скорбят большинство американцев: наедине с телевизором.
За это время я узнал – от теток, которые нагибались ко мне, упирая руки в колени, и от дядек в черном, которые штабелировали стулья, и от старых священников, предлагавших сесть к ним на колени, – что Бог есть. Он жив, он присматривает за мной, он добрый, всемогущий и прогонит все дурное. Он послал своего сына, Иисуса Христа, умирать за наши грехи, и Иисус полюбит меня, если только я ему позволю. Если я полюблю его всем сердцем, он вернет мне отца – мы снова встретимся в чудесном месте под названием «рай». Он исцелит папины раны и простит ему грехи. Папа больше никогда не будет грустить, а мама – плакать, и мы всегда будем вместе, и ничто нас не разлучит. Мне очень хотелось в это верить, и я поверил.
Примерно в ту же пору я впервые услышал о Мартине Лютере. В воскресной школе нас учили, что он – герой, человек, который выступил против папы Римского и вернул Библию народу. Допускаю, что после знакомства с ярыми католиками Сантакроче Лютер немного упал в моих глазах, однако я по-прежнему считал, что именно Лютеру мы обязаны Америкой, со всеми ее многочисленными разновидностями протестантизма. Однако с точки зрения иудаизма Лютер был отнюдь не герой. Он верил, что, стоит ему справиться с папским засильем и явить миру истинную мощь Писания, евреи тут же массово обратятся в христианство. Нормально так замахнулся, а? Евреи не предали свою веру во времена Христа, не дрогнули перед лицом Римской империи, пережили разграбление Иерусалима и огонь крестовых походов. Европейские короли отобрали у них все нажитое и отправили их вместе с детьми умирать в ссылке, однако и тут их вера не пошатнулась. Но теперь-то, решил Лютер, когда я раздам каждому по Евангелию, они одумаются. Евреи не одумались. Тогда Лютер передумал и написал памфлет «О евреях и их лжи», название которого весьма полно и точно отражало его истинные чувства.
Мне захотелось узнать у дяди Стюарта, известно ли ему, как безответственно и злобно высказывался Лютер о евреях и как его слова положили начало пяти столетиям жестокого антисемитизма, вылившегося в Холокост. Мне хотелось узнать, что он думает об этом мерзком потном немце. Уже тогда – еще до нашего короткого разговора на свадьбе Конниной сестры, когда он рассказал мне анекдот про филосемита и антисемита, – дядя Стюарт внушал мне страх. Однако и промолчать я не мог, слишком много гадостей я прочитал про Лютера. Передо мной были Плотцы во всем великолепии их многочисленной семьи, эти «злобные ядовитые черви», как писал о них Лютер, собравшиеся на празднование дня рождения Тео: Коннина бабушка Глория Плотц, ослепшая в результате разрушения желтого пятна сетчатки, но ласково улыбающаяся своим внукам; ее кузен Джоэл с громогласным смехом; младенец, спящий на руках Конниной сестры Деборы; дядя Айра, стоящий в сторонке и уплетающий печенье. «Наша вина в том, что мы их не истребляем», – говорил Лютер вот об этих людях, тетях, дядях и кузенах, дарящих подарки и уплетающих печенье. Я подошел к Айре.