И сотворил себе кумира...
Шрифт:
Мы находились в состоянии постоянной войны с противниками из других школ и смежных улиц; однако, дрались не слишком жестоко; разбитый в кровь нос или „фонарь“ под глазом уже считались тяжелыми увечьями. Зато хвастались воинскими подвигами очень подробно и красноречиво, обзаводились кастетами, свинчатками и даже финками; обучали друг друга приемам джиу-джитсу.
Зоря Б. утверждал, что уже в прошлом году, независимо от Маркса „открыл закон прибавочной стоимости“. Он курил. Меня это поразило, как грубое нарушение пионерского устава. Однако его мать, врачиха, усталая, нервная, но очень добрая и разговаривавшая с нами как с равными, — позволяла. „Если уж курите, так открыто, при мне. Ничего нет хуже лицемерия, брехни“.
Зоря был
Даня Жаботинский, сводный брат Зори, никогда не участвовал в боевых действиях нашей брашки, не интересовался ни политикой, ни литературой, но к моему величайшему, завистливому удивлению пользовался необычайным успехом у девочек. Он первым из нас по-настоящему переспал с одноклассницей, просто убедив ее, что надо же когда-нибудь попробовать.
Наиболее многоопытным был и самый старший из нас, второгодник Иван Горяшко, сын владельца колбасной фабрики на Холодной горе. Дощатые фургоны, запряженные тяжелыми битюгами и украшенные надписями „Колбаса Горяшко“, тогда еще можно было увидеть на улицах. Ваня был богаче всех нас, у него постоянно водились деньги, и не пятаки или гривенники, как у большинства, а рубли, и даже трешки. Он рассказывал, что помогает отцу, покупает у „дядьков“ мясо или отвозит готовый товар в ларьки и при этом имеет „навар для себя“. Иногда он бывал необычайно щедр, водил всю брашку в пивную, угощал всех водкой, дорогими папиросами; именно он однажды повел меня и Зорю в настоящий притон — подвальчик „Замок Тамары“ и познакомил с настоящими проститутками. Но обычно он сквалыжничал, одолжив пятак, неукоснительно напоминал должнику, играя в очко, мог подраться из-за копейки, недоданной проигравшим, уходя из пивной, допивал все бутылки, доедал весь горох, совал в карман кусок хлеба — „чего им оставлять, раз заплачено“.
К изящным искусствам, к науке и политике он был презрительно равнодушен. „Это все трепня. Пижоны хвасон давят“. Мечтал уехать в Одессу, в Америку или еще куда-нибудь за границу.
— Плохо только, що языков не знаю не лезет в меня этот васистдас. Но там, в загранице торговых людей не прижимают, как здесь, не лают нэпачами, куркулями… Да иди ты в жопу с твоей мировой революцией. Это ж тоже пижонский хвасон. А я хочу жить, как хочу. Чтоб дело какое делать. Ну, зачем колбасу. Это пусть батько колбасник, а я чего другого научусь, — и чтоб гроши были сколько схочешь, и бабы хорошие… Зачем бляди, — это так, иногда побаловаться, а я хочу, чтоб была хорошая жинка: красивая, здоровая и деловая; чтоб свой дом, сад, огород, ну и дети. А тогда можно еще и на стороне заиметь другую бабу, чтоб еще красивше и конечно моложе. Ну, эту уж только для удовольствия. А должности ваши мне и даром не нужны. Все наркомы, совнаркомы, цики, вуцики… Это, хай тем, кто любит языком трепать, хвасон давить… А ты не лайся „мещанин“, „куркуль“. Тоже мне идейность показывает, пионер — всем пример. Хочешь стукнемся, я тебе на ребрах побарабаню, будешь знать, кто мещанин… Ну, ладно, ладно, чего ты в бутылку лезешь, уже пошутить нельзя! Иди, лбом в холодную стенку стукайся, если такой горячий… На, закури „Нашу марку“, ростовская, высший сорт. Да не чепурься ты, как целка… Ну, поругались и замирились… Жорка, а ну давай сюда, пойдем сейчас до Зори, у меня грошенята есть, возьмем пиво и пару мерзавчиков (так назывались стограммовые бутылочки водки).
Жора
Бориса 3. — самого высокого в группе и говорившего густым басом, прозвали „бронтозавром“. Он считался профессиональным спортсменом, так как состоял в „Обществе спасения на водах“, дежурил на лодочной станции и участвовал в состязаниях по гребле. В декабре 1927 года он уехал в Канаду к тетке, с тем, чтобы там „выучиться на авиатора“. Провожали мы его три дня подряд; это была первая в моей жизни настоящая долгая пьянка. Даже опытный Ваня признал: „добре погуляли“.
Зоря три года спустя ушел добровольцем на флот; в 1934 году вернулся в Харьков, кончил электротехнический, потом работал инженером в Подмосковье. Я провожал его на фронт 23-го июня 41 года — он уезжал первым из нас „по моблистку“. Оказался в морской пехоте, был ранен, потом служил на берегу в Севастополе; в 1945 году женился. В 1947 году его исключили из партии и демобилизовали за то, что „скрыл репрессированных родственников“. (Родители жены были арестованы в 37-м году.) Он уехал в Новосибирск, работал инженером на электростанции.
В 1967 году в Новосибирском театре я читал лекцию о Брехте. Зоря пришел послушать и остался недоволен.
— Почему ты не даешь четкого определения классовой, партийной позиции Брехта? Непонятно, почему он, все-таки, не вступил в компартию. И вообще ты явно примиренчески относишься к формализму и декадансу. Я тоже против культа личности, но это уже слишком.
Даня погиб на фронте,
Борис вернулся из Канады в 1934 году. Выучился он там только на шофера. В Харькове, а потом в Москве закончил Автодорожный институт. Вернувшись с фронта, работал инженером, стал писать рассказы и воспоминания о Канаде. Все, что он публиковал, и по сути и по тону было прямо противоположным тому, что он же говорил приятелям („В Канаде безработный живет лучше, чем у нас иной инженер“).
О своих заморских похождениях он начал рассказывать сразу же после приезда, однако ни тогда, ни в последующие сорок лет я так и не дослушал до конца ни одного из разнообразных повествований. Не хватало ни терпения, ни времени.
— Вот, знаешь, самое интересное было, когда я работал шофером ночного такси в Монреале. Столько, знаешь, приключений, на дюжину романов хватит. Когда меня дядя выгнал из дому… — Он отвлекался и начинал излагать жизнеописания дяди, тети, их детей, и подробно характеризовать каждого…
— Нет, ты подожди, подожди, это, знаешь, я должен коротенько разъяснить. И отвлекаемый все новыми побочными сюжетами, он рассказывал о своих сложных взаимоотношениях с канадскими родственниками. Ругаясь или насмешничая, я пытался вернуть его к основной теме. — Да так, вот, приехал я в Монреаль. Это, знаешь ли, очень замечательный город… — И он принимался описывать город, рассказывая о событиях, модах, учреждениях, рассуждая то о сравнительных достоинствах ирландок или шведок, то об особенностях канадского виски и т. д. Добравшись, наконец, до парка ночных такси, он опять застревал и буксовал, вспоминая имена, клички, внешность, характерные свойства шоферов, подолгу объяснял различия между видами автомобилей… Еще в Харькове он начал рассказывать о том, как возил в бордель какого-то католического епископа, но и через десять лет в Москве не добрался до главных событий, так и не выбрался из привходящих и попутных описаний и отступлений.
Когда в 1947 году я на два месяца вышел из тюрьмы, Борис несколько раз пытался рассказать, что делал на фронте, как вступил в партию. Но и в этой новой повести не продвинулся дальше начала.
Узнав, что меня опять арестовали, он пришел к маме, посочувствовал, а потом спросил, во что я был одет.
— Послушайте, Софья Борисовна, вот что — у Левы есть хорошие бриджи, синие, диагоналевые… Ему они теперь ни к чему. Дайте их мне, а то я после фронта, видите, совсем обносился. Меня ведь демобилизовали просто возмутительно.