И жизни новизна. Об искусстве, вере и обществе
Шрифт:
Для естественного созерцания эти движения еще связаны с уровнем рационального осмысления. Иосиф Хаззайа называет их в меру таинственными: он говорит о «немного таинственной» (qallil razanaya) речи. Это значит, что они могут быть пересказанными – стать явными (l-elya aen, буквально «приходят в явь»). Эти движения легко прерываются жаром, который возникает от прозрений: помыслы быстро отступают перед силой изумления [11] . Мистик, известный своими подробными описаниями опыта, показывает, как трудно зафиксировать даже тот опыт, который сам по себе передаваем.
11
Иосиф Хаззайа. Послание о трех степенях монашеского жительства 106. – Joseph Hazzaya. Lettre sur Les trois etapes de La vie monastique. P. 128 (сир.
Этот труд хорошо известен поэту. Творчество Ольги Седаковой – это постоянное усилие к тому, чтобы передать опыт слышания, показать, как человек приходит к этому опыту из многоголосья своих мыслей. Поток помыслов – это отправная точка и для Исаака Сирина, именно здесь начинается работа сердца. Повседневные (хочется сказать – «ветхие») слова не исчезают совсем, но человек в благоговейном предстоянии слышит то, что сильнее слов:
Это наши оправданьяЗаглушающий смычок [12] .12
Ольга Седакова. Липа.
Таким в одном из ранних стихотворений Ольги Седаковой становится воспоминание о липе, а в созвучном произведении, написанном много позже, – «Деревья, сильный ветер», – опыт слышания и ответа расписан по ступеням нарастающего различения. Внешняя немота природы становится не нехваткой, а присутствием. Темнота вечернего сада становится не отсутствием света, а жестом («и соблюдая темноту»), свидетелем которого позволено стать человеку. В таком опыте предстояния поэт и начинает различать «голос в неговорящем рту»:
За нами двери закрываются.И, соблюдая темноту,они сдвигаются, переменяютсяс обычным голосом в неговорящем рту,деревья бедные, деревья дачные,деревья ветра, заключенного в зерно:глаза другие, окончательно прозрачные,и корни глубже, чем глазное дно.Это различение – не ностальгия, не возвращение воспоминаний, не повторение того, что поэту известно. Этот опыт проживается как неизменное и вместе с тем новое, не имеющее предыстории («судьба без отзыва»), только сейчас и здесь открывшееся:
Не чистый дом и не тепло с мороза,не драгоценный разговор друзей,нет, вы, прекрасные, – судьба без отзыва,язык сердечных крепостей.Отсюда поэт проводит границу между человеческой сложностью и простотой, открывающейся в созерцании. Фразой «язык сердечных крепостей» открывается череда из пяти строф, выстроенных по принципу антифона:
И они поднимаются в шелкенад бездарным позором огради одни в этом смирном поселкеничего, ничего не хотят.То все приплывшие на берега бесславные,так и не знавшие про благодать,мы поднимаем руки давниек тому, чего не миновать.И стоят, словно сторож их будитколотушкой какой из стекла:так пускай же что будет, то будет,ведь судьба уже кверху ушла!Или чтобы над смертью многочисленнойтрамплин подбрасывал один —вы думаете, мы за взгляд единомысленныйлюбое небо отдадим?И стоят, исполняя присягу,вызывавшую из зерна:есть отчизна, подобная стягу,и она до конца, как война.Строфы слева говорят о человеческом разломе: достичь цели, но не познать дара; нести бремя усилий и времени («руки давние»), но встречать неизбежное; опасаться смерти, но с сомнением относиться к простоте, выводящей за границы страха. На эти реплики, нарочито сбивчивые, отвечают строфы, вынесенные вправо, равные себе и ритмом, и созерцательным спокойствием. Красота деревьев не спорит; они постоянны, но динамичны; их стояние – вечное пробуждение; неотвратимость и выбор для них – одно. Они в ограде, но есть иное место, которое поэт называет «отчизной» – там, где они не объект взгляда, а те, кто открывает себя.
А в следующей строфе, где уже ждёшь нового сомнения, вместо бури помыслов звучит выпрямившийся ветер, и вместо человека сомневающегося слышишь человека, чьи уста открылись. Он говорил и раньше, безуспешно пытаясь пересилить стихию, обреченный на то, что его речи будут заглушены, «украдены», ветром, – а теперь его слово родилось заново из опыта слышания и вернулось к нему:
И ветер, выпрямившись, режет в полосыкакой-то лампы редкий круги возвращает им украденного голосатепло и шум, и кровь и звук.– Отец, ты видишь, всем чего-то надо.Мне нужно милости твоей.Или лежать, как рухлядь листопаданепроницаемых корней.Обновленное слово, пробившееся, как источник, «прорубившееся» в ответ на слышание, смогло теперь стать молитвой о милости, исповеданием освобождения.
Такое слово остается таинственным – и оно же рвется открыть тайну (не случайно за «полной немотой» и «неслыханной простотой» Пастернака следует «когда ее не утаим» [13] ). Свой доклад «Поэзия и антропология» Ольга Седакова завершает словами о том, что поэзия в состоянии не описать, а разделить и огласить опыт естественного созерцания:
13
Борис Пастернак. Есть в опыте больших поэтов…
Но существенно то, что этот опыт (в отличие от непередаваемого, невыразимого опыта «естественной мистики», как его обыкновенно характеризуют) и разделимый, и оглашаемый. Произведение не описывает и не пересказывает его, а непосредственно являет, разыгрывает: в самом веществе художественной вещи это событие формы и исполняется. Оно происходит и в авторе, и в его читателе – и еще неизвестно, где полнее… [14]
Как мы видели, тексты Иосифа Хаззайи настойчиво подтверждают этот тезис об оглашаемости естественного созерцания, – тезис, который основан на личном опыте поэта и который может прозвучать дерзновенно для всякого, кому знакомо трепетное отношение Ольги Седаковой к наследию Церкви. Духовный опыт человека не обусловлен подтверждением извне, и все же есть красота в том, что тексты Иосифа Хаззайи, где говорится о возможности разделить воспринятое в естественном созерцании («Мемра о природе Сущности» и «Послание о трех степенях монашеского жительства»), оставались неизданными в 80-е годы, когда Ольга Седакова написала основную часть «Поэзии и антропологии».
14
Наст изд. С. 207.