Идол
Шрифт:
Откуда они хотели тихо ускользнуть. Так тихо-тихо, не заметно ни для кого. Почему бы и не поверить в несбыточное?
Несбыточное? Кто сказал? Мы ведь по-прежнему в нашей реальности, не забывайте, пожалуйста, здесь не бывает вечности, здесь всякое движение в конце концов прекращается. Здесь нельзя без конца искать выход и не находить его. Просто ждать иногда приходится довольно долго. Иногда очень долго. Но в пределах времени.
Люди находились здесь не совсем по своей воле, к Луневу с приятелями это также относилось. В поисках обходного потока они совались
Это только казалось, что гвалт хаотичен.
На самом деле чётко отлаженная система работала идеально и держала всё под контролем. Роли были давно розданы и исправно игрались. Побег не прекращался, побег был вечным — одним на все времена — бег по кругу, вокруг памятника с простёртыми руками, в попытке убежать за скаты неба, занавешенного флагами.
Бесполезное занятие. Небо, загибаясь книзу, упирается в горизонт, а горизонт непроницаем. Уйти за него не представляется возможным. И скрыться от рук негде. Медные трубы, отчаянно фальшивя, пели во славу.
Шабаш каменного божка шёл вовсю.
Не самая лучшая идея была — пробраться в центр. Тем более, в такое время, — так думалось Луневу. Чего только понесло их сюда, мало что ли других мест в городе?
— И часто они такое устраивают? — тихо спросил он у Зенкина.
— Устраивают — что? — не понял тот. — Это центр… Здесь всегда так.
— Что-то не помню, чтоб, когда я уезжал, так было, — возразил Лунев.
— Не было, — отозвался Редисов. — Тогда здесь просто жили. А теперь радуются.
— Чему?
— Он сказал.
Вот теперь как. Видимо, Он сказал центру: «Кипи», — и центр кипит, сказал флагам: «Развейтесь», — и флаги взвились в небо, сказал трубам: «Трубите» — и они давятся хриплыми звуками, сказал гвоздике: «Будь растоптана», — и что же? она растоптана.
Все существующие слова теперь за Ним. И воцарилась демократия, потому что Он приказал демократию. И люди празднуют это великое событие, они веселятся, потому что Он приказал веселиться.
«Только видимость праздника…», — подумал было он, но что такое праздник? То же самое, что его видимость, разве нет? Какая разница, что там по сути, если выглядит одинаково? Правильно, для того, кто смотрит со стороны — никакой.
Потому что Он сказал: «Завесьте без просветов», — и мишура завесила всё.
Яркая, блестящая, цепучая мишура, из неё не выпутаться, она только крепче обовьёт тебя, свяжет руки и ноги, забьётся в ноздри, в рот и не даст сказать, ни слова, ни слова…
— Мы отсюда вообще выберемся? — паника начинала подкатывать к холодному разуму, хотя Лунев пока ещё мог её отрицать.
— Да, сейчас, — бросил Редисов, — только найдём, куда уйти…
Ночь остудила перегретую кружащуюся голову, как всегда остужала, уняла мельтешение в глазах, набросила плотное покрывало на все шумы и заглушила их.
Лунев поднял голову: он стоял возле окна, в потоке серебристо-молочного лунного света. Почти не верилось, что после едва не сведшего с ума дня он оказался в собственном кабинете. Безысходности больше нет.
Полумрак и затишье принесли долгожданный покой. Странно, но не было чуткой тревожности, чувства грани. Не было и необузданного, ничем не остановимого порыва, который Лунев расценивал как прилив вдохновения. И всё же прекрасное чувство — будто наблюдаешь мир в огромный окуляр, охватываешь всё единым взглядом. Картина мироздания так умиротворённо красива: ты видишь её во всей совокупности, и то, что было непонятно раньше или только смутно различимо, складывается ясно и цельно.
Лунев неподвижно стоял у окна, изучая это новое для себя чувство — может, оно тоже было вдохновением, только другого рода, иного толка? Новые стихи не стучались ему в голову, но, кажется, в тот самый момент он начинал понимать что-то очень важное для себя, ещё даже не узнав, что это.
Стихи — это хорошо, это достойно и приходит из высших сфер. Но новое чувство было чем-то ещё более высоким, ещё более важным, потому что, казалось, ради этого понимания и стоит жить, ради него и задумывалась вся жизнь. Человек… Ты только человек пока. Посмотри и попробуй понять. Это большее, большее, большее…
Он не понял. Но это только пока.
Он ещё постоял, сложив руки на груди — узник луны, расправляющий крылья в её свете. Но чувство долга (кому? чему?) подсказывало, что провести без дела всю ночь — это никчёмно и непростительно. Раз он вошёл в кабинет с намерением поработать, в очередной раз извлечь нечто с той стороны, то выйти он должен с каким-никаким, но реальным результатом, который можно подержать в руках, прочесть или отдать почитать другому. Но что бы написать, если в голове пусто?
Он подошёл к столу, взглянул на листы бумаги, оставшиеся с прошлого посещения кабинета. На них виднелись те обрывочные слова, которые он набросал при неудачной попытке извлечь стихотворение. Казалось, та ночь минула так давно, что её слова потеряли всякую актуальность, засохли и умерли на бумаге, не успев превратиться в нечто большее. И в самом деле, то пугающее, постороннее, что заставило бросить работу над стихом, ушло из строк. Но Лунев пригляделся к словам, подумал минуту, другую… Кажется, он понял, как совместить их и что добавить, чтобы получить нужное.
Сев за стол и низко склонившись над бумагой, он начал так и сяк выводить строки, перегибать их из закорючек в закорючки; тяжело, топорно примыкать слова друг к другу, в попытке из нелепых корчей сделать что-то красивое.
Час или два длился этот труд вслепую: доделывать вдогонку за улетевшим вдохновением всегда очень трудно. В такие моменты он чувствовал себя не поэтом, а сборщиком какого-то диковинного аппарата, устройство которого он сам едва понимал. Другие создания изобрели его… не люди, нет, кто-то более тонко организованный. И зачем они поручили сборку ему, существу тёмному в вопросах экзотичных аппаратов? Как вообще доверили? «Непонятно, — возмутился Лунев-человек. — Вообще логики у них нет, или она странная такая?»