Иерусалим правит
Шрифт:
Однажды мой повелитель снова захотел включить граммофон. Он поинтересовался, люблю ли я музыку. Он обожал Бетховена, но испытывал особую склонность, по его словам, к английскому модерну. Нравился ли мне Элгар? Я не слышал о нем. Теперь я знаю их всех. Я не могу их выносить — возможно, дело в неприятных ассоциациях. Холст, Дилиус, Уильямс, Бриттен и остальные — все они одинаковы. Сентиментальные мистики-педерасты, производящие бесформенную чушь, еще хуже французов! Не заблуждайтесь: я так же отношусь к Равелю и Дебюсси [530] . Последним великим композитором был Чайковский. Все остальное не имеет смысла. Мне жаль, что я не смог отыскать копию «Песни Нила». Я поместил объявление в «Газетт», но ответы получил только от «фанатов», полных ностальгии по несуществующему прошлому.
530
Сэр Эдуард Уильям Элгар (также Эльгар, 1857–1934) — британский композитор романтического направления. Густав Теодор Холст (1874–1934) — английский композитор, аранжировщик и музыкальный педагог. Фредерик
Однажды холодной ночью меня ведут в большой внутренний двор, в здание, именуемое «храм». Оно отделано в каком-то нелепом, как будто Птолемеевом стиле и посвящено львице и крокодилу, женскому и мужскому воплощениям Сета. Там стоит алтарь, похожий на кушетку, покрытую тканью; темные узоры мне с непривычки кажутся скорее алхимическими, чем египетскими (возможно, это копии облачений какой-то масонской ложи); а за алтарем — большой высокий трон, увенчанный головой змеи, облик которой также принимает Сет. От толстых свечей исходит неровный свет, капли воска стекают по витиеватым железным подсвечникам и застывают, словно сталагмиты в пещере. Перед алтарем видна раскаленная жаровня, где лежит единственный железный прут. Эль-Хабашия входит и осторожно садится на трон, расправляя шелковые одеяния; сейчас на моем повелителе корона Верхнего и Нижнего Египта, парик и накладная борода фараона, и красота эль-Хабашии возрастает, становится чуждой, неземной, словно передо мной самый странный из потомков Эхнатона. Темно-коричневая плоть колышется под шелковыми покровами, тело с головы до ног сотрясается так, будто оно состоит из тысячи других тел, которые изо всех сил пытаются вырваться на свободу. Я долго воздерживался от пищи, и я этому радуюсь, потому что меня тошнит. Ужас возвращается как раз в тот момент, когда я подумал, что научился существовать независимо от него, отдельно от него, став достаточно послушным, чтобы в безвыходном положении избежать худшей боли. Я не ожидал, что мучения усилятся.
Когда к моему плечу приложили железо и оставили знак скарабея, это не имело большого значения. Я уже думал о более ужасном будущем. Сегодня вы почти не заметите клейма. Люди думают, что это — родинка, татуировка, шрам. Я говорю им, что получил отметку в море.
— С этого момента, — произносит гермафродит, — ты будешь называть меня Богом. Ты понимаешь меня? — Эль-Хабашия использует английское слово.
— Да, Бог, — отвечаю я.
Уступки — единственная защита от неизбежного ужаса. Я не думал, что это богохульство. В те дни я оставался светским человеком. В лагерях подобные детали тоже становятся неважными и забываются.
Бог говорит, что Он доволен мной. Он говорит, что я абсолютно покорен и послушен. Таково, говорит Он, естественное состояние еврея. Конечно, я теперь чувствую эту уверенность, скрытую глубоко в душе, этот отклик, который подсказывает, что я должным образом исполняю в жизни предначертанную роль. Да, Бог, я стараюсь. Я исполняю. Я не знаю, правда это или нет. Секхет называют Оком Ра, Разрушительницей. Безжалостная львица, она лишена сострадания. Ее холодные когти тянутся к груди и сжимают сердце. Она говорит, что она — Сет. Она является в облике Сета и оборачивается крокодилом. Той ночью мы открываем новые глубины страха и унижения, и щелкающие челюсти, кажется, разверзаются в усмешке, но темнота, хотя она становится очень густой, теперь мне знакома. Я — почти часть ее. Двое ранены, девушка и юноша. Бог объясняет, что Он — единственный целитель и сегодня Он хочет позволить им умереть. Их оставляют в саду умирать. Они там в течение многих дней. Мухи начинают надоедать.
Бог ведет меня в сад, и там, на зеленых лужайках, среди маленьких маргариток и полевых цветов, играют евнухи, гермафродиты и слепые девушки и юноши.
— Какая религия отвергает мир природы во всей красоте и разнообразии, чтобы превознести мир невидимый, который якобы гораздо лучше этого?
Бог завел привычку рассуждать о религии, и порой Его голос звучит немного пугающе. Он отстаивает ислам, при этом воображая Себя языческим идолом.
— Что может быть лучше мира, который я здесь создал? — добавляет Бог. Он просто огромен — в зеленых и синих шелках, в чудовищном алом тюрбане. — Разве не похож на рай тихий английский сельский садик в разгар лета? Что может быть лучше, чем создать такое уютное убежище? Ложись на эти розы.
И пока спина у меня покрывается кровью от острых шипов, Он небрежно использует меня среди Своих цветов, ломая настурции, лилии и подсолнечники — красные, синие и желтые, зеленые и ярко-оранжевые в окружении маков, — а вода все течет, а евнухи и гермафродиты шепчутся, словно колосья пшеницы на ветру, а слепые юноши и девушки улыбаются неведомому будущему. И все-таки в красоте таится надежда — и потому я вспоминаю те запахи, вспоминаю те сломанные цветы с детским ностальгическим удовольствием, вспоминаю погнутые стебли, разлетевшиеся лепестки, упавшие на плитки, словно свадебное конфетти (и вопивших, как гости на свадьбе, зрителей). Влажная красная земля, древняя, почти безжизненная земля, которую поддерживает только постоянная забота человека, эта сырая земля обнимает наши тела и проникает в наши рты, как она проникала в тысячи других ртов, и впивается в нашу плоть, как она впивалась в плоть мертвецов, великого множества мертвецов. И мое тело выгибается над порослью зеленых, розовых и темно-желтых цветов, белых цветов с маленькими коричнево-красными пятнышками, цветов бесчисленных оттенков и форм, растущих под синим безоблачным африканским небом. И вы станете осуждать меня за то, что теперь я не понимаю никакой иной реальности? Что еще я могу знать? Я — собственность Бога в некоем забытом уголке Рая, где только Он определяет, что называть удовольствием, а что — болью, что имеет право на существование, а что следует уничтожить. Я говорю Ему, что страдаю. Он говорит мне, что нет. У меня не остается другого выбора, кроме как принять это и в
А ты готов, спрашивает Бог, к тому, чтобы твою совесть взвесили на весах? Я не готов, говорю я. Мне еще не хочется умирать. Бог терпелив. Но я не стану музельманом. Мысль о том, что я умру прежде, чем умрет мое тело, — непристойна. Вдобавок я храню тайну, которой, скорее всего, не владеют окружающие существа, — у меня уже есть опыт удивительного спасения. Я пока еще не утратил надежду. Бог понимает это без раздражения. Бог оставит мне тонкую нить надежды, пока Ему не понадобится перерезать ее. Таков Его научный метод. Это свойство нашего века: мы превратили в науку все, включая человеческие страдания. Мы иногда шутили о предстоящей смерти и о том, когда Бог пожелает лишить меня последней надежды, как будто дунув на одуванчик, — и споры разлетятся по ветру, а я даже ничего не замечу.
Бог заставил меня одеться девушкой и сопровождать Его, когда Он принимал сэра Рэнальфа. Маленький человек затаил дыхание — он пытался шутить насчет жары.
— Я думаю, что соглашение наконец достигнуто. Эти люди просто невозможны. Он теперь со мной. Я приведу его?
Ты позволяешь себе слишком много вольностей, сэр Рэнальф, сказал Бог. Сэр Рэнальф смутился.
— Я ужасно сожалею. Эти кошмарные верблюды. Я никогда к ним не привыкну. — Он вообще не смотрел на меня, возможно, от волнения, но, скорее всего, потому, что еще не заметил моего присутствия.
— Вы встречались с моей женой? — спросил Бог.
Сэр Рэнальф пришел в замешательство, он прищурился, потом посмотрел по сторонам.
— Нет, эль-Хабашия, не встречался. Возможно, следует принести поздравления?
Ему приказали поцеловать мою руку.
Бог счел это весьма забавным, тем более что сэр Рэнальф не узнавал меня. Когда Бог утратил интерес к шутке, Он потерял интерес и ко мне и, я думаю, позабыл про меня. Сэру Рэнальфу разрешили ввести гостя, рослого закутанного бедуина, который заговорил с эль-Хабашией на грубом арабском, но тот высоким женским голосом сказал, что предпочитает французский. Возможно, она надеялась пристыдить кочевника, французский язык которого был превосходен, хотя и старомоден. Предлагались подношения и упоминались различные товары, и то и другое меня не интересовало. Я погружался в дремоту всякий раз, когда представлялась возможность. Один раз мне показалось, что я услышал русское имя, но воспоминания, связанные с ним, были слишком болезненными. Я отбросил их. Бог милосердно склонился набок, так что моя голова в конце концов оказалась зажата между подушками и Его плотью. После этого я слышал совсем немного, поскольку мне запретили шевелиться.
Мне кажется, Бог разозлился на обоих посетителей и прогнал их. Он жаловался. Он чудовищно печалился. К вечеру, прежде чем солнце опустилось за горизонт, Он заставил всех нас собраться во внутреннем дворе, у фонтана. Он приказал, чтобы мы устроили холм, карабкаясь друг на друга, и в итоге все мы выли от неудобства, за исключением тех, которые неподвижно лежали внизу. С огромным трудом, часто падая, хрипя и покачиваясь, Бог начал подниматься на этот холм из конечностей, корчившихся мускулов и тел, пока не смог сесть на корточки на вершине; тогда Он поднял свои юбки и испражнился. Время было врагом, которого я отверг. Я не знаю, сколько времени прошло.