Иерусалим
Шрифт:
Сестра его деда, Регина Марковна, была старой приятельницей моей бабушки. В течение многих лет я почему-то думал, что они были подругами еще в юности, пока наконец не узнал, совершенно случайно, что они познакомились в конце тридцатых, будучи соседками по квартире на Таврической. Нашу семью эвакуировали довольно быстро, и всю войну моя бабушка о Регине Марковне ничего не слышала; впрочем, зная ее упрямство, гордость и мрачный фатализм, бабушка была уверена, что Регины Марковны давно уже нет в живых. Но вернувшись в город, она нашла ее на том же месте, где и оставила за четыре года до этого, — постаревшую, похудевшую и осунувшуюся, но в остальном такую же, как и раньше, только книг в ее комнате больше не было, и от мебели остались только стол и кровать. Встретив в дверях мою бабушку, она сказала, что рада ее видеть, что во время блокады она взломала
Впрочем, в шестидесятые дом на Таврической пошел на капитальный ремонт; его жильцов разбросало по городу, и то, что некогда было близкой дружбой, постепенно превратилось в смесь редких визитов и обязательных поздравлений с днями рождения. Для моей бабушки эти поздравления были связаны с известным ощущением неловкости — она чувствовала себя виноватой в том, что они видятся столь редко и что их дружба почти сошла на нет. В нашем же доме Регина Марковна была всего лишь именем, иногда встречавшимся среди случайных тем случайного разговора, призраком, долгое время лишенным зрительного образа, — пока однажды Саша не сказал мне:
— Слушай, я же обещал сегодня зайти к тетке. Пойдем вместе?
Был апрель, холодный и язвительный, с черной талой клинописью надежд на сером весеннем снегу, когда гранит еще холоден, серая вода бурлит, но лед уже взломан, и пена разбивается о его плывущие глыбы. Но в отличие от марта с его холодами и обманчивыми проблесками солнца, апрель уже был весной, хотя, конечно же, весной северной, а значит неровной, грустной и лукавой, но часто и теплой, иногда дождливой, почти всегда иллюзорной.
Мы сидели в «Гноме» — полутемном кафе на полпути от Фурштатской до Дома Мурузи; и, войдя, Женька сказала:
— Я так и знала, что застану вас здесь.
— Было очень, очень сложно догадаться, — ответил Саша.
Мы пили светлое варево, помеченное в меню как «кофе-суррогат», заедая его пирожными буше и ромовыми бабами, купленными в кондитерской напротив. Женька села около окна, потом, подумав, передвинулась правее, поближе к стенке, переставив этюдник и вазочку с мороженым, которая оставила на столе влажный, круглый, светящийся в полумраке след.
— Мы идем к моей тетке, — сказал он Женьке. — Ты же знаешь тетю Регину. Я ей позвоню и скажу, что мы все идем к ней пить чай.
— Я иду красить в Михайловский сад, — сказала Женя, запихивая в карман оставшуюся ромовую бабу.
Допив кофе, мы пообещали составить ей компанию. В булочной напротив мы купили буханку хлеба для уток и лебедей; в киоске на остановке — пачку дешевых сигарет. Как мне показалось, трамвай шел из парка, задний вагон был почти пуст, и даже шепот откликался эхом; мы тоже молчали, вслушиваясь в холод сидений и неровный перезвон колес. Выйдя сразу после Пантелеймоновского моста, мы вернулись чуть назад, Саша прислонил Женькин этюдник к чугунной решетке со щитами и перекрещенными под ними секирами и копьями; единым движением отпрянув от проходящего автобуса, мы перегнулись через перила к мутной весенней воде.
А потом мы вспомнили про буханку хлеба, и по раскрашенной зелеными тенями воде пруда к нам потянулись медлительные и высокомерные лебеди, подбиравшие кусочки хлеба с томной манерной грацией, и обгонявшие их вечно голодные утки. Чуть позже, уже после нас, исчезнут и те, и другие. Судя по рассказам, их просто съедят бомжи. Перейдя трамвайные пути и Садовый мост, мы свернули в Михайловский сад. Навстречу нам по почти пустой аллее прогуливались две седовласые дамы в сопровождении мохнатого рыжего спаниеля. Медленно ступая по чуть влажной земле, еще не освободившейся от тонкого настила прошлогодних листьев, они время от времени оглядывались, подзывали к себе спаниеля, чтобы, мельком взглянув на него и отпустив на свободу, вернуться к разговору.
Женька сказала, в любом случае она не смогла бы уйти, не нарисовав их; а Саша, засмеявшись, ответил, что судя по всему, спаниельные дамы гуляют здесь каждый день, и она успеет это сделать и завтра, и через год, и через десять лет; ни дамы, ни спаниели, ни она, ни Михайловский сад никуда не денутся.
А потом он пошел искать автомат, собираясь спросить Регину Марковну, можно ли к ней зайти то ли вдвоем, то ли втроем, а я смотрел, как на Женькиной картонке возникают прозрачные контуры деревьев и желтая охристая волна дорожки, рыжий несущийся клубок шерсти и два стремительных женских силуэта — коричневый, прогнувшийся в своем летящем шаге, с книгой, зажатой под мышкой, и темно-синий, согнутый спиралью, с рукою, выброшенной навстречу рыжему пятну, скатывающемуся по лучу аллеи, вдоль ее темно-матовых и светящихся полос. Женька была погружена в свой этюд, а для меня мир как будто остановился; сквозь течение холодного и чуть влажного апрельского воздуха я вдруг почувствовал, что ценность того, что она делает, не измеряется качеством ее рисунка и больше всего я боюсь, что, устав от своей бесконечной прогулки, ее дамы уйдут или просто усядутся на скамейку, что исчезнет солнце или просто пойдет дождь, превратив светящуюся зелено-голубую декорацию, сливающуюся на этюде в единый бирюзовый фон, в белесо-серую, а неспешную прогулку, преображаемую на Женькиной картонке в воздушный летящий танец, — в поспешное бегство; в течение нескольких секунд потускневшие фигурки растворятся в белесом дождевом сумраке, а обжигающе-желтая каменная тень павильона, отражающаяся в воде, посереет и, отступая в глубь сада, почти исчезнет в древесном строю, застывшем в холодном неприязненном молчании.
Вернувшись, Саша сказал, что Регина Марковна будет нам рада, но у нее уже сидят какие-то гости и, возможно, до нашего прихода они не уйдут; и спросил, что я по этому поводу думаю. В иной ситуации я бы ответил, что будет лучше, если мы зайдем к ней как-нибудь в другой раз, но я неожиданно понял, до какой степени мне не хочется быть молчаливым созерцателем чужого дела, одним из тех праздных и невежественных людей, которые останавливаются на набережных за спиной у художников и со смесью скуки и любопытства на лице следят за их движениями. Я сказал, что все-таки стоит попробовать, мы попрощались с Женькой и пошли в сторону автобуса. Регина Марковна оказалась почти в точности такой, какой я ее себе и представлял — жесткой и любезной одновременно, насмешливой и немного грустной; вдоль стен теснились книги, а ее речь была столь же правильна, как и осанка. Позднее, довольно часто бывая у нее в гостях, я понял, что за всем этим скрывается и другой человек: она могла быть крайне резка и даже груба в своих суждениях, очень эмоциональна, проницательна и несправедлива, невежество и корысть она не выносила столь же страстно, сколь старательно это скрывала. Я не мог решить, какое из двух ее обличий нравится мне больше; Саша же, с которым я однажды про это заговорил, сказал, что любит в ней именно второе. И еще через много лет я понял, насколько острым и неизбывным было для нее чувство утраты; в глубине своей высокомерной души она дистанцировалась не только от партийных товарищей и советской черни, но и от новой, как «про-», так и «пара-» советской интеллигенции; и когда она говорила «наши милые шестидесятники», в ее спокойных глазах и доброй улыбке читалось: «Этот полуграмотный советский сброд».
Впрочем, ее гость к интеллигенции явно не принадлежал; более того, он не был похож ни на один из тех типов людей, которые я привык встречать у нас дома или в домах наших знакомых. Это был странный, несколько карикатурный и почти книжный образ: рваная клочковатая борода, засаленный пиджак и сандалии на босу ногу. Одна моя приятельница, избалованная постоянной родительской заботой, незадолго до этого говорила мне о том, что в отличие от нас, любой алкаш, лежащий в луже возле метро «Технологический институт», снимет с себя последнюю рубашку и отдаст другу. Как физик, так и не увидевший никаких эмпирических доказательств подобного, я в эту теорию не верил никогда, но мне пришло в голову, что я вижу перед собой живую материализацию такого рода пристрастий; однако все оказалось еще более странным и неожиданным. Регина Марковна, с которой Саша меня познакомил еще в прихожей, провела нас в гостиную и представила сидящего за столом человека:
— Борис Аронович, — сказала она.
— Барух Аронович, — поправил ее гость мрачно и, указывая на Сашу, добавил: — А это Азаэль?
Мы растерялись. Но, Регина Марковна, как ни в чем не бывало, назвала наши имена и чуть позже добавила, как если бы это все объясняло:
— Вообще-то Барух Аронович живет на Украине.
— В Меджибоже, — поправил он ее еще раз, надолго замолчал и погрузился в сосредоточенное поедание пирожного.
— Мне показалось, что вам было бы интересно и полезно познакомиться с Барухом, — добавила Регина Марковна, но было понятно, что даже при ее уме и такте спасти положение практически невозможно.