Иерусалим
Шрифт:
— Это я сам виноват, — сказал тогда Марголин, — я бездельник, алкоголик и раздолбай; и к тому же у меня тяжелый характер. Удивительно, что она так долго меня выносила. И к тому же, — добавил он чуть позже, — я всегда знал, что она любит только деньги.
— Что-что? — спросил я.
— Какой бред я несу, — сказал он. — Не воспринимай все это всерьез и немедленно забудь.
И вот в таком состоянии я привел его к Рожанскому.
— Я пишу книгу о человеке, который пишет книгу, — сказал ему Жан.
— Но мне кажется, что подобные книги уже кто-то когда-то писал, — ответил
— Это правда, — ответил Рожанский, ничуть не смущаясь, — но дело в том, что тот второй человек тоже пишет книгу о человеке, который пишет книгу.
— Ну и что, — ответил Марголин. — Из этого еще не следует, что эта третья книга будет лучше, чем первая или вторая.
— Разумеется, нет; да она и не может быть лучше, потому что это тоже книга о человеке, который пишет книгу; хотя это и несколько иная книга.
Марголин с некоторым недоумением посмотрел на него, потом на меня.
Ну и что, это всего лишь значит отложить проблему; на дне всех этих матрешек все равно окажется либо еще одна книга о человеке, который пишет книгу, либо пустота.
— Нет, — ответил Рожанский, — на дне будет священное писание, будет истина.
— И как же оно будет звучать? — спросил я.
— Не знаю, — ответил он, — но я уже знаю, как оно будет начинаться.
— И как же? — было видно, что Марголин неожиданно заинтересовался.
— В начале было слово, и это слово было ложью, и кроме него не было никакого иного слова, — сказал Рожанский, — или даже точнее. Эта книга священна, и все, что вы можете в ней прочитать, есть ложь от первого до последнего слова.
— Не добавить ли к этому, — сказал Марголин, — что ее написал проходимец?
— Это неплохая идея, — ответил Рожанский совершенно серьезно, вполне возможно, что я ею и воспользуюсь.
Он стал читать нам свои рукописи, пока еще отрывочные и бесформенные.
— Отрывочные — да, — сказал Рожанский, — но не бесформенные; они просто написаны на три с половиной такта и следуют форме нашей жизни.
— В этом мире будет очень холодно, — сказал Марголин.
— Да нет же, — ответил он, — холодно в том мире, который вам бы хотелось видеть; в мире Истины и Больших Надежд.
Здесь же поток существования смывал все то, что мы успевали о нем подумать. В его книге бескорыстие оборачивалось лицемерием, благородство — обманом, коррупция — любовью к семье, продажность — щедростью, воры хранили потаённый кодекс чести, проститутки были последними отблесками искренности и чистоты, а арабский террорист-самоубийца жертвовал все полученные деньги на приют для еврейских сирот. Здесь башни оказывались подземными дворцами, гаражи — тюрьмами, а лжепророк был тем единственным, кто всегда знал, что он лжет, и все же оставался единственным подлинным пророком. И только к тем, кто верит в существование истины, Рожанский был беспощаден; только они в его книге были лишены всех человеческих черт; ожившие трупы, покрытые тонкой, голубоватой, почти незаметной коркой льда. «Ее нет, — объяснил он, — ее нет никогда, но в своем отсутствии она несет смерть. Те, кто верит в научную истину, создают атомную бомбу, а те, кто верит в добро, бросают ее потом на Хиросиму. Истина — это смерть. Я же хотел бы лежать на крыше, курить траву, целоваться и плевать в небо».
— Он, конечно же, не очень симпатичный человек, — сказал Марголин на следующий день, — а если совсем честно, то и редкостный козел, но возможно, что он прав в значительно большей степени, чем я был готов допустить еще совсем недавно.
— Ты последний человек, от которого я был готов это услышать, — ответил я.
— Да и похоже, что мир — это и правда текст, — добавил он.
— И человека убивают так, как стирают букву? — спросил я, но он не ответил.
А еще через несколько дней мы случайно разговорились о Рожанском с одним общим знакомым, и тот поморщился.
— Жан из тех, кто берет и никогда не отдает, — ответил он в ответ на мой недоуменный вопрос. — Он живет у этого мира в долг, взаймы.
— Ну это еще не очень страшно, — сказал я, неожиданно поддавшись упругому давлению нависшей над нами волны разочарования.
— Я помню, — сказал он, — как чуть было не сдохла его баба; у нее была ломка, ее жутко колбасило, и не было денег даже на еду. А он уехал в Эйлат с какой-то левой девицей. Ее с трудом вытащили какие-то знакомые, чуть ли не цивилы, но потом она к нему, конечно же, вернулась.
Марголин поморщился.
— И все же, — сказал он мне через пару дней, — путь к истине не помечен кровью. С логической точки зрения подлость, изуверство или мученичество не являются доказательствами; к сожалению, даже от противного.
А еще через пару часов он позвонил мне и спросил, не хочу ли я выпить. Я понял, что ему плохо, и приехал. От него немного пахло водкой, но он был трезв и грустен.
— Мы с тобой занимались бредом, — сказал он убежденно.
— Я не уверен, — ответил я.
— Тебе же ясно сказали: «Боря грузчик».
— Мало ли, что нам с тобой за это время говорили. Может быть, работа сторожем — это только маскировка, — поменяв роль скептика на роль неофита, я чувствовал себя странно и неловко, — а всё, что мы с тобой узнали и увидели за последнее время, — это хорошо спланированная дезинформация.
— Я все проверил, — грустно ответил он, — он действительно работает сторожем на овощном складе в Гиват-Шауле [177] . Вместе с Преторианцем.
177
Одна из иерусалимских промышленных зон, расположенная на западе города.
— Но почему? — сказал я. — Не забывай, что он служил в морском спецназе. И после этого годами охранять овощной склад? Возможно, что он действительно работал в Шабаке, а потом что-то произошло, его выкинули с волчьим билетом и предписали сидеть тихо и не высовываться?
— Это тебе не Совок, — он посмотрел в граненый стакан. — Да и вообще все это слишком сложно. А про коммандос — это, похоже, тоже загруз. Хоть мы и не девушки из предместий, а вот так-то. Я, знаешь, сколько таких командос видел.