Игнатий Лойола
Шрифт:
РИМ, АВГУСТ 1556 ГОДА
Иероним Надаль, Луис Гонсалес и Хуан Поланко сидели в трапезной.
— Что выбьем на камне? — спросил Луис. — Год рождения точно неизвестен.
— Когда он защищал Памплону, ему было ровно тридцать. Он говорил, — напомнил Надаль.
— Может, около тридцати?
— Отче всегда мыслил точно, — вступил в разговор Поланко. — Думаю, нужно ставить 1491-й. К тому же дон Игнасио подтверждает эту датировку в других местах книги.
— Мы всё-таки её написали! —
Поланко возразил:
— Почему же без него? Сколько его распоряжений ещё не исполнено! На всю жизнь хватит. Вчера пришли письма об открытии новых коллегий в Вене и в Португалии. К тому же он теперь молится за нас на небесах. Я это чувствую.
— Я тоже чувствую, — подтвердил Надаль, — и мне кажется: отче не одобряет такой суеты вокруг похорон. Пора возвращаться к своим обязанностям.
— Ты прав, — вздохнул Поланко, — пойду разбирать письма.
— А я должен внести последние поправки в текст книги, — откликнулся Луис, вставая из-за стола, — надо же, он умер в пятницу, как Иисус...
ЭПИЛОГ
Немолодая усталая женщина с белыми волосами поставила последний штрих на рисунке. Положила лист на стол. Отошла в угол комнаты и задумалась.
За дверью простучали торопливые шаги. В комнату заглянула белокурая девушка.
— Мама! Иди скорее! У нас такое творится!
Альма надела чепец и последовала за дочерью, жившей со своим мужем в Виттенберге, рядом с печатней Людвига.
— Я ещё спала, мамочка, а Якоб пошёл делать календарь, — зачастила та. — Вдруг возвращается, а с ним солдаты испанские, тащат кого-то на носилках. Раненый, без сознания, но говорят — будто из Виттенберга. И назвал адрес нашей печатни. Его перевязали, но он так плох, так плох! Что делать, мама? А главное: кто он и откуда ваялся на нашу голову? Нужно его отнести в больницу, продолжала дочь, да носилок нет. Не ровен час, умрёт прямо у нас!
— А почему он просил отнести себя именно к нам? спросила Альма.
— Сказал, будто здесь его дом. Как это понять, мамочка? А ещё он называл твоё имя.
Придя к дочери, Альма едва кинула взгляд на раненого и побежала за врачом. В течение многих дней она самоотверженно ухаживала за незнакомцем, выслушивая недовольство зятя.
— Кто он вам, в конце концов, что вы не отдаёте его в больницу? — не выдержал Якоб.
— Друг Людвига, — бесстрастно ответила Альма, в очередной раз меняя повязку.
...Альбрехт уже давно пришёл в себя, но боялся показать это. Лежал с закрытыми глазами, слушая семейные разговоры. Из них он почерпнул много нового. Не зная, как держать себя с Альмой — женой ушедшего в паломничество бывшего друга, — совершил испытание совести, как когда-то учил отец Игнатий. Неожиданно ему стал понятен первый этап «Духовных упражнений» — ледяная ванна честной самооценки. Перед Альбрехтом открылся второй этап — достижение внутреннего бесстрастия, несущее освобождение от предрассудков и привязанностей. Пройдя его, получаешь свободу выбрать любое решение... Он мог бы сказать: «Альма, я нашёл проповедника, но он не папист, а иезуит, то есть служащий Иисусу...»
— Альма, это ты? — сказал он, будто только очнувшись. — Уже двадцать лет я вижу один и тот же сон, как мы работаем в печатне...
— Можем и ещё поработать, — произнесла она хрипло, — если выздоровеешь. Для этого нужно пить мясной отвар.
— Но сейчас же война, всё дорого, — забеспокоился он, — у меня есть деньги. Только они пропали, наверное...
— У нас не воруют. — Альма кинула на кровать увесистый кошель с деньгами Лойолы. Рядом осторожно положила сложенный пергамент с порыжевшими кровавыми пятнами. Диплом бакалавра Парижского университета. — Держи, — сказала она. — Как бы ты ни добыл эти деньги, они тебе ещё пригодятся. А бульон я уж как-нибудь сама приготовлю.
Он получался у Альмы таким наваристым, будто в горшок клали целую корову. С этого снадобья Альбрехт встал довольно быстро. Правда, встать — не значило нормально передвигаться. Его шатало всё лето. Крови-то вытекло много.
Накопив сил, он переселился к матери, которая окружила его ещё большей заботой. Правда, средств у бедной вдовы не хватало, а печь пирожки сын так и не сподобился. Никто его к этому и не принуждал — ведь, к восхищению мамаши Фромбергер, он всё же стал дипломированным учёным. Впрочем, долго радоваться ей не довелось. Спустя год после возвращения сына она мирно скончалась у него на руках.
Альбрехт надеялся поработать в печатне на Линденштрассе с Альмой, но её прижимистый зять Якоб не жаловал бакалавра. Он не мог простить того, что совершенно чужой человек больше месяца просидел у него на шее. К тому же постоянно грозя отдать концы и наделать этим ещё больше хлопот.
Приходить же в дом к замужней женщине Фромбергер не мог.
Он устроился в низшую городскую школу. Стал учить детей, как советовал ему Игнатий. Деньги, переданные генералом иезуитов, до сих пор лежали нетронутые. Казалось совестно тратить их на бытовые нужды. И вдруг бакалавру пришла в голову замечательная идея. Он решил подарить школе новые книги, а заказать их, разумеется, в печатне на Линденштрассе. Якоб тут же стал приветлив, и мечта Фромбергера сбылась. Теперь он приходил на правах заказчика, и Альма рисовала под его руководством. Они много разговаривали, совсем как когда-то, но имя Людвига не произнесли ни разу. Альбрехт сказал только однажды:
— Ты всё-таки стала достойной матерью семейства, племянница капеллана.
У неё покраснели глаза. Он перевёл разговор на другое. На своих учеников, с которыми помимо латыни и катехизиса проводил, согласно программе, «мирские беседы». Он называл мальчишек «любознательнейшими молодыми людьми». Альма, у которой только родился внук, слушала с интересом. Потом вдруг вставила невпопад:
— А мы ведь невенчанные жили... никто не знал...