Иголка любви
Шрифт:
— Сан — это по-японски. Он поет, что грустит, что увидит тебя в среду. На хрен тебе это надо?
— Это все временно, временно. Все прояснится и определится. Надо, не надо, а душа вся ноет, пойми, помнит о небывалом, невиданном счастье. Послушай, она в самом деле помнит о небывалом, невиданном счастье.
Степа хотел что-то сказать, но потом передумал, опустил глаза. Степа по-прежнему был красив и щегольски одет. Степа был мой верный товарищ по молодым денькам. Он хотел сказать, немец твой потому так сбивается и поет все снова и снова… нет,
Не может быть ни кокетства, ни обольщения, хотела возразить я. Пойми ты, прислав получившуюся стройную песню, он мог сбиться на хор, на марш, вылез бы немчура, захватчик сухопарый. Я знаю, мой отец воевал. Маленький рыжий человек, не жалел своей крови за какой-то дурацкий мостик. Гордился медальками. Кашлял. Нет, нет, так спеть он не посмел бы. А смущенным сбоем он достиг, ведь я заметила, как дернулось твое лицо и стало угрюмым, пока он лепетал, как глубоко задумался ты, и видела, что тебе стало страшно за меня, милый мой друг, он нечаянно так поступил. Не думая о последствиях.
Мы молчали довольно долго.
Потом зазвонил телефон. Степа вздрогнул, а я, не отводя от него глаз, стала шарить позади себя рукой, искать трубку. Сегодня среда.
— Витька приходил с веревкой на шее. Меня не заметил. Ушел в стену.
— А Тамарка? — спросила я.
— Тамарка лазает по подземному ходу. Они украли мои деньги, носки, ордена.
— Это не он, — сказала я, кладя трубку.
А потом я сказала:
— Ты не тоскуй, твои друзья-врачи тебя загипнотизировали, ты не пьешь уже три года. Мы тебя отправим в Сызрань, ставить английскую комедию. А потом гастроль в Москве, и постепенно…
А Степа крикнул:
— Я проспал свою жизнь!
— Нет!
— С этим быдлом невозможно жить!
— Неправда!
— Свиньи болотные! Свиньи болотные! Собаки! Они живут, томясь тупой ненавистью друг к другу! Им, скотам, Христа убить радостно, у них ожог в душе от этого! Еще двадцать лет жить! Ну год! Ну два! Замучился жить! Замучился жить!
— Ну что же ты меня утешаешь тогда? Тебе же хуже жить, чем мне!
— Я не говорю, что мне лучше! Я говорю, будь осторожней, Шура!
Мы опять замолчали. Мы послушали тишину. Степа смотрел на меня. Тогда я сказала:
— Послушай, кончай бояться. Ты просто не понимаешь.
— Что ты там говорила про его ладони? — спросил Степа. — Я сначала решил, что это твоя полуфантазия, — и он посмотрел на магнитофон. — Ну что там у него с ладонями-то? Короче, какая хреновина на них написана? — И ни к селу ни к городу добавил: — Как тебя земля только носит!
Степа от смеха лег на диван. Я же стучала руками по круглому столику. О-о, просмеявшись, мы закурили. Потом я неуверенно сказала:
— Блин. Немцы тупые. У них в парке невиданной мощи дубы. Из каких глубин выросли?
— Пожгли, суки, погуляли, — кивнул Степа, щурясь, пуская дым сквозь зубы.
— Но это позже, ну!
— Так я и говорю, что позже.
Мы опять помолчали, начало смеркаться. Среда незаметно вытекала, и двигалась наша планета во Вселенной, и т. д.
— Вот ты сказал про Христа… мы очумели к концу века, ты заметил?
Степа сказал:
— Тысячелетие. Кончается тысячелетие. Все, звиздец!
— Ладно, ни любви, ни веры. Но есть какое-то воспоминание в крови, какой-то испуг. И мне кажется, что он бы мог…
— Он не мог, Саня, он не мог. Он не Бог. Он человек. Он мой брат. Он мой друг, я совсем не могу молиться, я только матерюсь!
Я еще не включала света, будто бы удлиняла среду.
— Степ! — я позвала, уже почти не видя его, затихшего на диване (я же почему-то сидела на полу). Степа слабо отозвался.
— Степ, знаешь, почему сейчас нельзя включать кассету с его полупесней?
— На хрен опять включать-то?! — вскинулся Степан.
— Я и не собираюсь включать, — сказала я. — Но я хотела, но поняла, что нельзя.
— Почему же?
— Потому что он там смеется. Друзья, и птицы, и апрель. А здесь сейчас темно.
— Ну и что? — зато у нас будет май.
А потом он спросил:
— А что у него написано на ладонях?
— Там нет одной линии.
— Что это значит?
— Я случайно посмотрела. Я не интересуюсь хиромантией, но то, что я увидела… Этой линии там нет вообще. Я узнавала, так не бывает. Должно быть хоть немножко. Хоть начало. Ведь откуда-то он взялся.
— Какой линии у него нет? — спросил Степан.
— Я тебе не скажу, Степан.
— Неужели ты допрыгалась? — удивился Степа. — Но ведь ты никому не причиняла зла, ты была безобидная и веселая.
— Ты меня не видел десять лет, — сказала я. — Моя жадность. Это из-за нее. Не надо про это. Я очарована и поймана.
Очарована и поймана.
Я захихикала.
— Степа, а помнишь! А ну-ка вспомни! Лето одно.
…Лежать на полу, щекой на холодном паркете. Любить лето. Молодые друзья бредят где-то вверху, позвякивают, восклицают. Лежать, улыбаясь, знать — юность щедра как! Это просто течение молодой крови. И всем одинаково отпущено. Невзирая на таланты. Было лето, начало июля. Было очень жарко. Гости приходили целый день. Приятно было ходить босиком, хотя в коридоре надо было обуваться, потому что там всегда грязно и темно. И Степа был красивый, хвастливый, в тонкой шелковой рубашке!