Игра в кино
Шрифт:
Нет, стоп! Никакого действия в театральном смысле слова там не было. Не было драмы, истории, пьесы – ничего! А были – под музыку магнитофона – только цыганские пляски в исполнении Взорова и его жены Любы, а-ля цыганско-русские арии Распутина и царицы тоже в исполнении Взорова и его жены Любы, а между этими номерами – какие-то ничтожные, аморфные связки, надерганные из моего либретто и плохо прочитанные в зал по-английски самим же Взоровым.
Это был провал похлеще всех моих советских провалов! Вежливые бродвейские продюсеры уходили из зала после первых пятнадцати минут, а я бы ушел и еще раньше, если бы не страстное желание посмотреть Юлику в глаза. Что я и сделал после шоу. Я прошел «за кулисы», то есть в какую-то крошечную кладовую комнату, где Юлик снимал с себя грим и хромовые сапожки Распутина, и сказал ему:
– Ну, здравствуй, Юлик! Поздравляю!
Нужно
– Ты понимаешь, старик, – заговорил он, опережая мои упреки. – Я не мог взять тебя в авторы этого мюзикла. Никто из бродвейских продюсеров не пришел бы на показ, если бы ты значился автором. Поэтому я взял американцев, которых они знают. Конечно, эти американцы ничего не писали, я сам написал…
– И просрал мюзикл!
– О чем ты говоришь?! В следующий раз мы с тобой напишем…
– Следующего раза не будет, Юлик. Разве ты не помнишь: это Америка! Она дает только один шанс!
Он, Юлик Взоров, оказался прав: прошло с тех пор уже пятнадцать лет, но я никогда больше не видел и не слышал его, Взорова, фамилию. Тем паче – на Бродвее.
Р.S. Конечно, здесь бы и поставить точку – ведь сюжет и этого боя на чужом поле исчерпан, я проиграл его снова всухую. Но, как известно, авторское самолюбие сдается последним, а я был уверен, что мой «Распутин» достоин лучшей доли. Пусть Юлик провалился со своим мюзиклом – разве он имеет эксклюзивные права на биографию Распутина? Да, он «подрядил» меня бесплатно написать этот мюзикл, но он вышвырнул мою работу и меня самого из этого проекта и бездарно провалил всю затею. Но ведь то, что я придумал, – мое, я зарегистрировал свое либретто в отделе регистрации авторских прав при Библиотеке конгресса и имею полное право продать свою работу кому угодно. Вот только кому? Я не знал в Нью-Йорке ни одного продюсера и даже ассистента продюсера. Иными словами, я все еще был полным чужаком в этом городе, ни одна бродвейская и даже оф-бродвейская собака меня тут не знала! И к тому же мое либретто было написано по-русски. Кому я мог его показать?
И вдруг оказалось, что есть кому! И даже – ни больше ни меньше – как самому в то время знаменитому кинорежиссеру, постановщику великолепного киномюзикла «Волосы», а также «Полета над гнездом кукушки», – Милошу Форману! Ну да, конечно! Как же я раньше не сообразил?! Милош Форман – выпускник ВГИКа, он должен говорить и читать по-русски.
Я ринулся в Колумбийский университет, где Форман в то время преподавал на кинофакультете, а точнее, где у него, как у Герасимова во ВГИКе, была своя режиссерская мастерская, с которой он, тоже как во ВГИКе, по четвергам проводил занятия. Мне было в то время уже сорок с чем-то лет, я был автором семи фильмов и прочая и прочая, но я, как последний проситель, стоял в пустом коридоре Колумбийского университета и ждал Мэтра. И вот распахнулись двери его аудитории, стайка юных студентов выпорхнула оттуда, а следом молодой летящей походкой вышел и сам Форман – мой сверстник. На нем был светлый джинсовый костюм, легкие мокасины, а на лице – зарницы нового, будущего успеха: он приступал тогда к постановке «Амадео».
Я, ничтожный, отлепился от стены и заступил ему дорогу, сказал по-русски:
– Милош, здравствуйте. Я вгиковец, как и вы. И у меня к вам одна просьба. Не можете ли вы, поскольку мы из одной альма-матер, прочесть несколько страниц? Дело в том, что, кроме вас, никто во всем Нью-Йорке по-русски не читает. А на перевод у меня нет денег, я только приехал…
Ужасная досада отразилась на его лице. Такую досаду я видел двенадцать лет назад на лице Александра Рекемчука, когда вот так же, внаглую, прижал Рекемчука к стене своим первым сценарием. А теперь Милош Форман – интеллигентный человек и вгиковец – разве мог он мне отказать?
– Ладно, давай, – произнес он, нехотя беря у меня тонкую папку. – Только имей в виду, у меня нет времени читать все…
– А это уж как пойдет, – обнаглел я. – Не понравится с первой страницы – выбрось.
Он посмотрел мне в глаза – Мэтр и Всемирная Знаменитость на седеющего нищего эмигранта.
– Хорошо, приходи через неделю, – сказал он и ушел, небрежно сунув мою папку под мышку.
Нужно ли говорить, что через неделю, презирая себя за это унижение, я все же снова стоял на том же месте, у стены в коридоре Колумбийского университета. И когда прозвенел звонок и стайка студентов Милоша выпорхнула из аудитории, сердце мое остановилось. Я не знаю почему – ведь я с детства был довольно самоуверенным мальчиком. Меня не могли сломить пять (пять!) отказов Ленинградского, Бакинского и других университетов принять меня в число своих студентов. Меня не сломила Советская Армия, редактура «Мосфильма» и Госкино, меня не сломили Нифонтовы и Громыки и даже три провалившихся фильма в начале кинокарьеры. Так какого черта я, сорокалетний, так мандражировал тогда, в пустом коридоре Колумбийского университета? Не знаю. Может быть, я начал стареть, а может, просто в своем доме мне и стены помогали, а в чужом…
Форман вышел из дверей в сопровождении студентов, но, увидев меня, тут же распахнул руки и пошел ко мне, как к закадычному другу:
– Старик! Я прочел твое либретто! Это грэйт – замечательно! Готовый мюзикл! Вот, я написал тут, на титульном листе, к кому тебе нужно идти. Гарольд Принц, Стефан Сондхейм и Боб Фосс. Иди только к ним, стой у них под дверью, ночуй в прихожей, но заставь их это прочесть, и все будет в порядке! Поздравляю! Гуд лак! Желаю успеха! – Он дружески хлопнул меня по спине и ушел по коридору своей летящей молодой походкой.
А я вышел во двор Колумбийского университета и остановился в лучах ослепительного американского солнца. Ни хера я больше ни к кому не пойду! – сказал я сам себе. Ни к Принцу, ни к Фоссу. Хватит с меня и того, что я, как последний нищий, отстоял в этом коридоре. И ведь действительно, того комплимента, а точнее, того признания профессионализма моей работы, которое я услышал тогда от Милоша Формана, мне хватило еще на несколько лет игры в кино на чужом поле.
Но на третьей попытке не должно было случиться никакой осечки! У меня вообще никогда в жизни ничего не получалось с первого захода, но всегда – со второго, с третьего! Тем паче что на этот третий бой мы выходили вдвоем – я и мой близкий и в боях проверенный друг Борис Фрумин. Мы сделали «Ошибки юности», мы прошли нищету Ладиспольского гетто в Италии и первых дней эмиграции в США. Но в отличие от меня, безработного, Фрумин почти сразу устроился преподавателем киноремесла в Нью-Йоркский технологический институт, они с Наташей жили в цивилизованном белом районе, в приличной квартире, и Боря, со свойственным ему оптимизмом, говорил:
– Все будет о’кей! У меня появились кое-какие контакты, нужен сценарий. Я даже сам написал киносценарий короткометражки из эмигрантской жизни. Может, ты посмотришь? Я выбью грант – хотя бы десять тысяч, сниму это где угодно, в любой эмигрантской квартире, с актерами-эмигрантами, и это будет гениально! Мы прорвемся – вот увидишь!
Я не возражал. Каждый режиссер должен внушать своим актерам, оператору, художнику и ассистентам, что он гений, – особенно если он хочет заставить их работать бесплатно. Но для этого он в первую очередь должен внушить это самому себе. Однако когда я открыл его сценарий – Господи, призываю Тебя в свидетели: это было беспомощнее, чем первые литературные опусы моей пятилетней дочки! Хотя как я смею?! Первый литературный опус моей дочки был вообще гениален, судите сами.
«Жил-был солдат, – сочинила она в пять лет. – Он много пил, не слушался маму, и его посадили в тюрьму. Там он плакал, плакал и просил: „Мама! Мама!“ Но мама его не простила, и он умер».
Господи, разве хоть один режиссер в моей жизни обладал такой лапидарной ясностью мышления?!
– Боря, – сказал я Фрумину. – Ты, конечно, гениальный режиссер, но сценарист ты никакой, к бумаге тебя подпускать нельзя. Давай я тут все перепишу.
И мы стали сочинять новый сценарий, играя друг другу все эпизоды. При этом нам не нужно было ничего сочинять – это был сценарий из жизни нашей эмиграции, и реальные факты нашей собственной жизни и жизни наших соседей легко, как кристаллы, нарастали на фабулу нашей истории – истории приезда из России в Нью-Йорк пожилого еврея-актера, который всю жизнь мечтал сыграть короля Лира, но которому никогда в России не давали главных ролей. Здесь, в Америке, он проходит через все круги эмигрантского «рая», теряет жену и дочь, пьет, работает посыльным и посудомойкой, пересекается с мафией, сходит с ума, но… однажды в Гринвич-Виллидже, то есть на эдаком нью-йоркском хиппово-театрально-музыкальном Арбате, где играют уличные музыканты, а художники рисуют на тротуаре, он останавливается на каком-то углу и начинает играть короля Лира. И он играет – гениально! Так, что останавливаются сначала русские, а потом и пуэрториканские, и индийские, и американские таксисты и собирается толпа – толпа разноликих американских зрителей…