Игра в классики
Шрифт:
Сколько раз задавал я себе вопрос: не пустая ли это писанина в наш век, когда мы то и дело обманываемся, мечась между безупречно правильными уравнениями и машинами, штампующими конформизм. Однако спрашивать себя, сумеем ли мы вырваться за рамки привычек или лучше отдать себя во власть веселой кибернетики, – тоже литературщина, не так ли? Мятеж, конформизм, душевные муки, земная пища, все эти дихотомии: Инь и Ян, созерцание или T"atigkeit [ 242 ], овсяные хлопья или куропатки faisandees [ 243 ], Ласко или Матье – каков диапазон, какая карманная диалектика с бурями в пижаме и катаклизмами в гостиной. Одно то, что ты спрашиваешь себя, позволяешь себе выбирать, оскверняет и замутняет выбранное. То ли – да, то ли – нет, то ли будет, то ли нет. Казалось бы, в выборе не может быть диалектики, допущение выбора обедняет ее, фальсифицирует, превращает в совсем другое. Между Инь и Ян – сколько эонов? Между «да» и «нет» – сколько «может быть»? Все это литература, другими словами, беллетристика. Но что нам проку от правды – истины, которая служит успокоению
242
Деятельность (нем.).
243
В остром соусе (фр.).
(—1)
74
Нонконформист глазами Морелли, в записях, сделанных на листке бумаги, приколотом булавкой к счету из прачечной: «Принимает булыжник мостовой и бету в созвездии Кентавра, поскольку первым нельзя тронуться, а до второго – дотронуться. Этот человек движется только в самых высоких или самых низких частотах, умышленно пренебрегая средними, другими словами, обычной областью духовного сосредоточения людей. Не будучи в состоянии уничтожить реальные обстоятельства, он норовит повернуться к ним спиной; не умея присоединиться к тем, кто борется за их уничтожение, поскольку считает, что оно обернется лишь заменой другими столь же ущербными и невыносимыми обстоятельствами, он пожимает плечами и отходит в сторону. Для его друзей тот факт, что он находит удовольствие в пустяках, в ребячестве, в кусочке нити или в каком-нибудь соло Стэна Геца, означает достойное сожаления духовное обнищание; им неведомо, что есть другой край, приближение к некой главной сути, которая, по мере того как к ней приближаются, отдаляется, растворяется и прячется, но погоня за ней не имеет конца, она не прекратится и со смертью этого человека, ибо смерть его не будет смертью промежуточной области частот, которые доступны уху, способному услышать траурный марш Зигфрида».
Возможно, ради исправления выспреннего тона этих заметок на пожелтевшей бумажке карандашом было нацарапано: «Булыжник и звезда: нелепые символы. Однако умение постичь гладкий камень иногда приближает к переходу; между рукой и булыжником дрожит аккорд вневременной. Сверкающий… (неразборчивое слово) подобно бете в созвездии Кентавра; имена и величины отступают, растворяются, перестают быть тем, чем они, по мнению науки, являются. И становятся тем, что они есть в чистом виде (что? чем?): рукою, которая дрожит, сжимая прозрачный камень, который тоже дрожит». Ниже, чернилами: «Речь не идет о пантеизме, сладостной иллюзии, павшей наверх, в небо, пылающее пожаром за краем моря».
А в другом месте – пояснение: «Говорить о частотах низких и высоких означает еще раз уступить idola fori [ 244 ] и научной терминологии, одной из иллюзий Западного мира. Для моего нонконформиста мастерить забавы ради воздушного змея, а потом запускать его на радость собравшимся вокруг ребятишкам не представляется занятием пустяковым, но выглядит совмещением отдельных чистых элементов, и отсюда возникает мгновенная гармония, чувство удовлетворения,
244
Идолы площади (лат.).
В повседневном плане поведение моего нонконформиста сводится к отрицанию всего, что отдает апробированной идеей, традицией, заурядной структурой, основанной на страхе и на псевдовзаимных выгодах. Он без труда мог бы стать Робинзоном. Он не мизантроп, но в мужчинах и женщинах принимает лишь те их стороны, которые не подверглись формовке со стороны общественной надстройки; и у него самого тело – наполовину в матрице, и он это знает, однако его знание активное, оно не чета смирению, кандалами виснущему на ногах. Свободной рукой он день-деньской хлещет себя по лицу, а в промежутках отвешивает пощечину остальным, и они отвечают ему тем же самым в тройном размере. Он без конца втягивается в запутанные истории, где замешаны любовники, друзья, кредиторы и чиновники, а в короткие свободные минуты он вытворяет со своей свободой такое, что изумляет всех остальных и что всегда оканчивается маленькими смешными катастрофами, под стать ему самому и его вполне реальным притязаниям; иная, тайная и не дающаяся чужому взгляду свобода творится в нем, но лишь он сам (да и то едва ли) мог бы проникнуть в суть ее игры».
(—6)
75
Так прекрасно было в старые добрые времена чувствовать себя вписавшимся в величественный стиль жизни, где полное право на существование имеют сонеты, диалоги со звездами, раздумья на фоне буэнос-айресской ночи, гетевское спокойствие на тертулии в кафе «Колумб» или на лекциях зарубежных маэстро. И до сих пор его окружал мир, который жил именно так, который любил себя таким – сознательно красивым и принаряженным, искусно выстроенным. Чтобы прочувствовать расстояние, отделявшее его теперь от этого колумбария, Оливейре не оставалось ничего другого, как передразнивать с горькой усмешкой славные фразы и пышные ритуалы вчерашнего дня, придворное умение говорить и молчать. В Буэнос-Айресе, столице страха, он вновь почувствовал себя в обстановке повсеместного сглаживания острых углов, которое принято называть здравым смыслом, и, кроме того, – уверенного самодовольства, от которого голоса и старых и молодых напыщенно рокотали и видимое принималось за истинное, как будто,
как будто… (Стоя перед зеркалом с зажатым в кулаке тюбиком зубной пасты, Оливейра расхохотался себе в лицо и не засунул щетку в рот, а поднес ее к своему изображению в зеркале и старательно вымазал на нем рот розовой пастой, во рту нарисовал сердце, пририсовал руки, ноги, а потом буквы и непристойности – так он и метался со щеткой по зеркалу, изо всех сил давя на тюбик и корчась от смеха до тех пор, пока не вошла отчаявшаяся Хекрептен с губкой и т. д. и т. п.).
(—43)
76
И с Полой, как всегда, все началось с рук. Дело идет к вечеру, усталостью наваливается время, растраченное в кафе за чтением газет, которые всегда – одна и та же газета, а пиво, точно крышка, легонько давит на желудок. И ты готов к чему угодно и можешь попасть в худшую из ловушек инерции и забвения, как вдруг женщина открывает сумочку, чтобы расплатиться за кофе, пальцы теребят застежку, а она, как всегда, не дается. Такое впечатление, будто застежка защищает вход в зодиакальную клетку и, как только пальцы женщины найдут способ отодвинуть тонкий позолоченный стерженек и вслед за его неуловимым полуоборотом запор поддастся, тотчас же на ошалевших завсегдатаев, захмелевших от перно и зрелища велогонок, что-то нахлынет-накатит, а может, и вообще проглотит их: лиловая бархатная воронка вырвет мир с насиженного места, заодно с Люксембургским садом, улицей Суффло, улицей Гей-Люссака, кафе «Капулад», фонтаном Медичи, улицей Месье-ле-Прэнс, закрутит все это в последнем раскатистом бульканье – и останется только пустой столик, раскрытая сумочка, пальцы женщины, вынимающие монету в сто франков и протягивающие ее папаше Рагону, ну и, конечно же, Орасио Оливейра, привлекательный молодой человек, живым и невредимым вышедший из катастрофы и как раз в это время готовящийся сказать то, что говорится по случаю великих катаклизмов.
– О, вы знаете, – ответила Пола, – страх не относится к числу моих сильных сторон.
Она сказала: «Oh, vous savez» [ 245 ] – немного похоже на то, как сказал бы сфинкс, собираясь загадать загадку: словно извиняясь и не желая злоупотреблять своим авторитетом, который, как известно, велик. Или как говорят женщины в тех бесчисленных романах, чьи авторы не намерены терять времени, а потому все самое ценное вкладывают в диалоги, совмещая таким образом приятное с полезным.
245
Вы знаете (фр.).
– Когда я говорю страх, – заметил Оливейра, сидя все на той же банкетке, обитой красным плюшем, слева от сфинкса, – я прежде всего думаю об оборотной стороне. Ваша рука двигалась так, словно притронулась к пределу, за которым – оборотная сторона мира, где я, к примеру, мог бы оказаться вашей сумкой, а вы – папашей Рагоном.
Он ожидал, что Пола засмеется и все перестанет быть таким до крайности утонченным, но Пола (потом он узнал, что ее зовут Пола) не сочла эту возможность чересчур нелепой. Улыбнувшись, она показала маленькие и очень ровные зубы, и губы, накрашенные помадой густого оранжевого оттенка, от улыбки стали чуть более плоскими, но Оливейра все не мог оторваться от рук, его, как всегда, притягивали руки женщины, ему было просто необходимо притронуться к ним, обежать пальцы, фалангу за фалангой, разведать одним движением, как какому-нибудь японскому кинесикологу, неуловимый путь вен, узнать все о ногтях и, подобно хироманту, угадать роковые линии и счастливые бугры ладони, услышать лунный рокот, прижав к своему уху маленькую ладонь, чуть повлажневшую не то от любви, не то от чашки с чаем.