Игра в жизнь
Шрифт:
Он прочел мне эти строчки через год, и я вспомнил — точно! Точно так было в тот вечер прощания с Прагой.)
Не спалось. Которую ночь подряд — не спалось. Известный кинокритик, выбиравшийся с какого-то симпозиума, говорил в коридоре о чехах:
— Это их кто-то накачивает, настраивает на враждебность к нам. Против чего забастовка? Что мы им, зла желаем? V нас же общее дело. Нет, кто-то в них сознательно разжигает ненависть к нам, к тем. кто их освободил, к их друзьям...
— А если друг приезжает в гости на танке, вам не кажется... — начал я.
В коридор выглянула Елена Сергеевна и настоятельно позвала меня в наше купе. «Не надо говорить, не надо доказывать, — шепнула она — Они не хотят слышать
Мы молча сидели втроем — она и мы с Гришей Хайченко. На столике подрагивали пустые стаканы в подстаканниках и стояла бутылка «Чинзано». Это я купил в баре Палас-отеля в последний момент.
Теперь уже трудно поверить, но в те времена советский гражданин на территории своей страны не имел права иметь в кармане никогда никаких иностранных денег. Если же они почему-то были, он обязан был в кратчайший срок сдать их в соответствующие учреждения. Поэтому тратили за границей всё до копейки, как перед концом света. Последний день любой поездки превращался в сплошную истерику — не успею, не потрачу. На этот раз обстоятельства лишили нас всякой возможности что-нибудь купить. Всё, что было при нас, оставили друзьям. Но в последний момент вдруг обнаружились еще сотни три крон, и я купил «Чинзано» — в Москву! Дар Европы! Не знаю почему, но тогда именно вермут «Чинзано» казался верхом роскоши и тонкого вкуса. (Пьеса Людмилы Петрушевской с тем же названием была именно тогда написана.)
Так вот, бутылка «Чинзано» стояла на столе, но она была неприкосновенна!
Долго стояли в Оломоуце. Тепловоз ушел, а другой не хотели цеплять. Забастовка шла по всей стране. Потом поезд тронулся. Хлопнули двери, и несколько человек в мокрых плащах быстро прошли по вагону, выкрикивая что-то на ходу. Из купе высунулись немногочисленные пассажиры, и кто-то перевел: «В Россию поезд пропущен не будет».
— Но нас не могут бросить на произвол судьбы. Нас обязаны защитить, — взвизгнул кто-то в дальнем конце вагона.
Насильник чувствует себя жертвой и испытывает благородное негодование. Как часто потом приходилось наблюдать этот феномен. Да, мы — лично мы — представляли насилие. И этого нельзя было забывать. И нельзя взвизгивать. И нельзя ни на что жаловаться, потому что мы в светлом и относительно теплом вагоне едем по мокрой, оккупированной на ми стране. Так я думал тогда. Во мне тогда жило (да и сейчас никуда не делось!) это вечное, воспитанное социализмом «мы». Я — часть. Я что-то значу, но «мы» важнее. Как интеллигент, я старался не быть участником агрессивных акций «мы». Я не клеймил, не участвовал в коллективных проклятиях, не подписывал писем осуждения. Но ответственность за эти деяния я полагал необходимым разделить с «мы». Собственно в этом ощущении и было для меня доказательство моей интеллигентности как синонима благородства. Я не достиг еще великолепного индивидуализма высокоцивилизованного человека, который отвечает только за себя и является перед Всевышним целым, а не частью чего-то. Впрочем, я и сейчас этого не достиг и вряд ли достигну когда-нибудь. Более того, я стал терять уверенность, что этого следует достигать. Конформизм может являться в разных обличиях и с разными знаками А как насчет смирения? А оно хорошо или не всегда? А есть ли общая вина? А действительно ли нет наказания без вины? Могу ли я достигнуть той степени индивидуализма, когда говорю только от своего имени и отвечаю только за себя и никто не смеет говорить от моего имени?.. Так я думаю теперь. А тогда мне казалось только, что визжать нельзя!
Движение укачало, и пришел сон. Угро застало нас в Польше. Границы были нарушены, и никто не спрашивал ни виз, ни паспортов. Пришла сила,
В Варшаве было солнечно. Мы стояли на открытом пространстве привокзальной площади и ждали, что кто-то спросит нас, кто мы такие и чего нам надо. Меня бесконечно раздражала равнодушная и, как мне показалось, веселая суета этой площади. Город был спокоен. Он смеялся, насвистывал, спешил на работу, покрикивал на детей, кормил их мороженым.
Хотелось крикнуть: «Как вы можете? А Прага? Вы ведь тоже вторглись вместе с нами. Вас там кот наплакал, но ведь тоже вторглись!» Но я заткнул себе рот очередной сигаретой.
Кто-то куда-то пошел выяснять относительно нас.
А мы все перетаптывались посреди площади. Гриша неловко повернулся, толкнул ногой, и... моя бутылка «Чинзано» ударилась горлышком о край каменной тумбы и разбилась вдребезги.
У меня началось что-то вроде истерики — да что же это такое! И танки в Праге, и мы непонятно где, и денег ни копейки, и «Чинзано» разбилось, да лучше б мы его в поезде выпили!
— Успокойтесь, — сказала Елена Сергеевна Она держалась великолепно. — Обещаю вам в Москве бутылку «Чинзано». Твердо обещаю.
К вечеру нас отправили самолетом. Было уже совсем темно, когда я добрался до квартиры Симона Маркиша на Плющихе. Я курил, говорили не мог остановиться. Позвонил в Ленинград — маме. Она сказала: «Не приезжай! Тебя тут ждут из всех газет с рассказами Тебя замучают».
Позвонил Наташе Теняковой, с которой тогда только начинался роман. По ее первому телефонному вскрику, по ее голосу почувствовал именно в этот момент — она все понимает, без всяких объяснений, хочу с ней быть, с ней хочу прятаться до конца дней.
Наутро позвонил Грише и Елене Сергеевне справиться, как они после нашею путешествия Елена Сеогеевна сказала:
— Заходите ко мне.
Пили чай с коньяком. Потом она протянула мне непонятные чеки:
— Возьмите. Купите «Чинзано» и хороших сигарет, вы столько курите.
— А что это?
— Это сертификаты для магазина «Березка». Это из гонорара за «Мастера и Маргариту» на чешским языке. Так что считайте, что это маленькая компенсация от Михаила Афанасьевича за все неприятности.
«Березка» была на Дорогомиловке. Швейцар со страшными глазами глянул на сертификаты, на загранпаспорт и пропустил нас с Маркишем. Хватило на многое — две бутылки «Чинзано» и два блока «Кента». Рубль, если он «оттуда», тогда стоил дорого.
Мы с Хайченко пошли в СОД сдавать паспорта. Написали отчет о поездке. Мы решили по смыслу одинаково написать: отношение было хорошее. Никаких оснований для вторжения в Чехословакию я лично не видел. Вторжение считаю ошибкой. Дата, подпись.
Равнодушная секретарша швырнула наши отчеты в ящик стола и выкинула наши «внутренние» паспорта. Канула в вечность наша поездка, нещедро оплаченная СОД (или КГБ? Или, как теперь говорят, налогоплательщиками?) Прочел кто-нибудь наше скромное мнение, сделал выводы или вовсе нет?
Никогда не узнал этого друг мой Гриша, Царство ему Небесное!
И я не узнал. Когда позже начались неприятности с обкомом и с органами, этот эпизод никогда не упоминался А впрочем... кто их разберет!
Меня и в Москве сторожило несколько газет. Понятно было, каких формулировок ждут от меня. А героев с Красной площади уже арестовали и собирались судить «за нарушение уличного движения». А в Праге шла активно та самая подмена, о которой кричали дикторы радио в ту ночь: «Запомните наши голоса!» Я запомнил, и потому другие голоса наводили на меня тоску.